Обхватив голову руками, как бы опасаясь за свой рассудок, её величество истошно закричала — животный этот крик был ужасен: услышанный во многих концах дворца, он вызвал, однако, не совсем ожидаемый эффект. Вышколенная, но обленившаяся дворцовая прислуга попряталась кто куда, чтобы только не попасть под разгневанную длань её величества. Недоразумение это, как, впрочем, и вообще большинство недоразумений, оказалось преодолено, кто-то из бойких слуг побежал за дежурным офицером, как нарочно куда-то запропастившимся именно сейчас. Но пауза, как оказалось, возымела на Елизавету Петровну облагораживающее действие. Кровь отхлынула от её лица, раздражение несколько улетучилось, и она попыталась сосредоточиться.
Что же, собственно, произошло? А ведь ничего смертельного, ей-богу. Разберём в деталях. Что более всего огорошило её в данной ситуации? Да, собственно, лишь то, что подонком, то есть сплетником и шпионом, оказался один из тех мужчин, кого с большой долей условности она могла назвать своим любовником. Он сообщал о том, что действительно имело место быть, и Елизавета не чувствовала себя вправе схватить (условно говоря) его за руку и сказать: «Врёшь, скотина!» Нет, он сообщал правду. Иной разговор, что он выбрал из всего и подтасовал лишь только те факты, которые от него, судя по всему, хотели слышать в Париже или Версале. Можно ставить под сомнение её остроумие, её искренность, другие качества, но были ведь какие-то очевидные истины, вроде, например, её щедрости, привязчивости к друзьям, верности государственному долгу. Но ни о чём подобном Шетарди ведь не обмолвился в своём пасквиле ни единым словом. Выбрал одно только нарочитое. Да, она любит наряжаться, есть за ней этот грех. Но ведь этот же самый грех знают за собой все женщины: она же лишь может позволить себе модно и дорого одеваться. Но ведь и в этом немалая польза: приветив у себя десятки лучших портных, она, подобно её отцу, способствует развитию вкусов у своих подданных. Никто теперь уже не является во дворец в дорогих и безвкусных нарядах, понимая, что вкус должен преобладать над весом украшений и стоимостью драгоценных камней. И если сама она не отказывает себе в том, чтобы примерить в день пару-тройку новых платьев, то лишь потому, что нет решительно никакой возможности удержаться от того, чтобы не примерять ежедневно появлявшиеся платья.
Что же касается сальных шуток и произнесения вслух непристойностей, то в данном отношении маркиз врёт как сивый мерин. А вот там, где речь идёт о кутежах, там он говорит правду: многолюдные банные кутежи были ей всегда по сердцу — визг, смех, квасной пар, галдёж, дамы вперемешку с кавалерами — это всё Елизавета действительно любила, кто бы что ни говорил на сей счёт.
Эрго: при всём том, что лжецом маркиза не назовёшь, он повествует в своём послании о таких мотивах, про которые в приличном обществе принято помалкивать. А значит, его следует наказать надлежащим образом. Но если уж Елизавета вынуждена будет опуститься до уровня восточной правительницы, никогда — никогда! — не будет она культивировать азиатские способы сведения счетов.
Больше всего поразило императрицу приведение в послании маркиза де ля Шетарди ничтожного вроде бы эпизода, о котором кроме самой Елизаветы Петровны знала, пожалуй, одна только Иоганна-Елизавета.
У императрицы не было ни малейшего намерения осуществлять то, о чём было сказано вслух, — и если принцесса сочла возможным принять всё за чистую монету, то это, в конце-то концов, её, принцессы, личные проблемы. Но слово не воробей. И теперь её величество имела удовольствие прочитать в обратном, с французского, переводе своё шутливое намерение, препарированное, однако, с таким расчётом, чтобы выставить её в наихудшем свете, а весь российский двор представить этаким тотальным Лесбосом.
Как бы там ни было, но в последующие недели из депеш почувствовавшего сильный писательский зуд маркиза де ля Шетарди Бестужев и, следовательно, Елизавета Петровна узнали немало для себя интересного. В частности, они сумели выяснить, что Иоганна-Елизавета прибыла в Россию вовсе не как любящая мать и не как потенциальная тёща великого князя, но как убеждённая и сознательная шпионка императора Фридриха II — шпионка циничная, хладнокровная, деятельная, хотя, по счастью, глупая.
— А про тебя-то что он пишет? — спросила канцлера Елизавета Петровна. — Ты всё выдержки мне даёшь, где про меня одну речь идёт. А что маркиз про тебя-то пишет?
— А что я ему? — вопросом на вопрос ответил канцлер.
— Ну конечно, что ты ему... Маркиз одну меня поливает грязью. Иоганна ему нашёптывает, а он составляет свои депеши. Вот и думай после всего этого, как тут поступить...
Ко времени этого разговора, однако, Лесток, замешанный в клевете, а также маркиз де ля Шетарди были уже взяты под стражу и отвезены в страшную Петропавловскую крепость.
Обоих французов схватили посреди ночи, в самых лучших традициях политического сыска. В крепость тот и другой привезены были порознь, напуганные и ожидавшие худшего исхода. Французы были впихнуты в одиночные камеры, освобождены от всяческой одежды, после чего их руки-ноги прикрутили цепями к специальным кольцам, вделанным в стену.
А несколько часов спустя маркиз де ля Шетарди оказался приведён в камеру, где его приятеля Лестока некий лысый палач спокойно и деловито избивал цепью по лицу, выбивая из подопечного звериные стоны. В тесной камере было немного света и явный избыток крика, стонов, воплей.
Маркиз несколько раз не выдерживал, отключался, однако всякий раз его возвращали к жизни при помощи пахучей жидкости во флаконе. Сказать, что Шетарди слишком уж сочувствовал истязаемому Лестоку, было бы явным преувеличением. Однако же когда на глазах маркиза некий человек извивался и хрипел под ударами цепей, плётки и банальных розог, когда ему выломали суставы и отрезали пальцы, Шетарди потерял сознание.
Когда маркиз отдыхал и тихонько замерзал на сырой казематной соломе, безвозвратно сломленного и превращённого в кусок свежего мяса Жана Германа Лестока, лишённого наград, равно как и всего движимого и недвижимого имущества, везли на простой крестьянской телеге в Сибирь. Везли как простой куль. До Сибири, этой русской Мекки преступников и вольнодумцев, оставались многие сотни вёрст, что для бывшего лейб-медика решительно никакой роли не играло. Ему было уже всё равно.
ГЛАВА VI
1
Выздоровление молодой принцессы знаменовало не возвращение к прежней жизни, но вхождение в новую жизнь.
Началось с мелочей, тем более приятных, что исходили от самой императрицы; началом всему была золотая, преподнесённая собственноручно её величеством табакерка с изящной, сложного рисунка, золотой паутиновой вязью на покатой крышке: в извивах и линиях золота, под золотыми же листьями прятались — тут маленький рубин, там крошечный бриллиант. Очаровательнейшая, что ни говори, вещица.
— Как ни посмотрю, сразу о вас буду вспоминать, — с детской непосредственностью, приподнявшись на постели, пообещала девушка высочайшей своей дарительнице, в ответ на что Елизавета Петровна попыталась изобразить улыбку. Улыбка у неё, хотя и не тотчас, всё же получилась.
Именно в момент, когда её величество улыбалась, Софи увидела незамечаемую прежде усталость на её лице. От мысли, что усталость Елизаветы Петровны связана с переживаниями за здоровье принцессы, от этой мысли потеплело на сердце и засвербило в носу.
Последние дни добавили морщин на лице императрицы, да и взор, как отметила про себя Софи, сделался грустным и озабоченным, несколько опрощающим лицо её. Однако же платье на ней сидело, как всегда, безукоризненно, а руки Елизаветы казались сейчас ещё более прекрасными, чем прежде. Маленькие белые ладони, аккуратно подрезанные узкие ногти, а вся рука как произведение мастера: соразмерная, пропорциональная, живая.