Ну уж извините!
Что бы ни думал о ней Шривер в глубине души, Иоганна была совсем не такая дура в вопросах драгоценностей. Восемнадцатью тысячами, положим, здесь и не пахло, но подарок, следует это признать, был в самом деле исключительный. Суть даже не в конкретных цифрах.
От мысли, что столь большой суммой фактически была заткнута щель между предметами мебели, от одной только этой мысли принцессе делалось нехорошо...
К своему портрету русская императрица присовокупила также и коротенькое послание с просьбой прислать в Петербург какую-нибудь parsunu[61] молодой принцессы, сиречь юной Софи. «Парсуна» есть портрет, как объяснил всеведающий Шривер. От скрытого смысла только что понятой просьбы у Иоганны-Елизаветы даже ладони увлажнились.
И портрет дочери (тот самый, работы Пэна) был в Россию послан незамедлительно, и послание к портрету изысканно подобострастное присовокуплено было. Вот тут бы, казалось, и начаться более тесному сближению двух почтенных семейств! Ответное послание Елизаветы Петровны было составлено в восторженных выражениях: императрица выражала своё восхищение красотой Софи, посылала небольшой сувенир Христиану-Августу, присовокупив к подарку множество эмоциональных пожеланий благополучия и здоровья, но — и это казалось весьма непонятным! — даже мимоходом не упоминала имени Иоганны-Елизаветы. Как будто в Цербсте и не было таковой вовсе. Подобная сдержанность Елизаветы насторожила принцессу, которая с обратной эстафетой направила личное послание Брюммеру с завуалированной, однако легко читавшейся просьбой.
Себя принцесса пыталась успокаивать мыслью о том, что русские, как ей рассказывали многие дипломаты, вследствие национального невежества относятся к женщинам — к своим, равно как и чужим, — на сугубо восточный манер, то есть не считают их за людей вовсе. И стало быть, только этим и нужно объяснять корреспондентское невнимание, проявленное императрицей. Возможно, так оно в действительности и было. И даже, скорее всего, именно так. Но с этим плохо сочеталось первое из полученных от Елизаветы Петровны посланий, где чёрным по белому про Иоганну говорилось: «Светлейшая княгиня, дружелюбная и любезная племянница». Совместить воедино оба случая принцессе никак не удавалось.
Отосланное Брюммеру письмо как в бездну кануло: ни ответа, ни привета, а уже вовсю бушевали в лесу летние краски, уже Фриц, объевшийся какими-то лесными ягодами, лежал с признаками желудочного отравления, уже Софи окончательно отбилась от рук, и тихими, по обыкновению, шагами к Иоганне-Елизавете подступала старость.
2
Месяц за месяцем ожидала принцесса вестей из сказочного Петербурга, который даже снился ей иногда по ночам: с золотыми куполами, базарами, тюрбанами, лесом минаретов — этакая легендарная славянская держава, страшноватая и одновременно привлекательная.
О России многие немцы отзывались очень грубо, только вот по странному стечению обстоятельств именно хулившие ту страну в первую очередь норовили воспользоваться всяким поводом для поездки в грубую и грязноватую Россию.
Ситуация складывалась для Иоганны-Елизаветы тягостная. Вроде бы и ждать каких-нибудь весточек от русского двора более не имело смысла, и не ждать — тоже не получалось. Практически безвылазно, в тайной надежде на русскую эстафету, просидела в Цербсте Иоганна весну, лето и начало осени. В сонном городишке она до такой степени одичала, что всё чаще и чаще принималась искать, презирая себя за это, общества Элизабет Кардель.
Окольными путями, через корреспондентов мужниного брата Иоганна-Людвига и, значит, в обязательном пересказе Христиана, узнавала принцесса о попытках русских отыскать для голштинского герцога Петра подходящую невесту, о том, что в невесты якобы прочат дочь польского короля Августа III Марианну, по слухам — развитую и хорошенькую девушку. Однако воспринимала подобную информацию принцесса как во сне, веря и не веря одновременно. Потому как для неё вариантов было не так уж и много: либо изображение Софи, отосланное в Петербург, пришлось Елизавете по вкусу (иначе зачем было присылать столь высокопарное письмо с благодарностями?!), или там Софи не показалась — и тогда надеяться на русский вариант бессмысленно. Или так, или этак.
После прямо-таки легендарного перерыва Иоганна получила немногословное послание Брюммера, холодное по тону и совершенно пустое с точки зрения содержавшейся информации. Так что было непонятно, за каким таким делом нужно было вообще посылать бумагу с неровными шеренгами строк. Оттон больше писал о себе, своём житье подле императрицы, погоде и развлечениях. Очень уж интересно было Иоганне знать, что в жаркую погоду русские фейерверков не допускают иначе как по особому соизволению государыни, а предпочитают всякие забавы на воде.
За тяжёлыми думами время движется на удивление легко: вот уже и вечер, вот уже и первый снег, вот уже и Рождество. Принцесса глазом не успела моргнуть, как вплотную приблизился Новый год. Скоро Иоганне-Елизавете исполнится тридцать три — это и для мужчины-то вполне солидный возраст, что говорить тогда про неё. А вокруг сплошь камни, снег и лес. Казалось бы, насколько Цербст похож на Штеттин, однако близость реки, причалы, корабли делали весь штеттинский уклад проще, общение — легче. Иоганне казалось теперь, что сам воздух Штеттина прибавлял ей силы. И где она, былая лёгкость? Куда всё это делось?
Кто-то иной на месте принцессы попытался бы, возможно, загородиться домашними делами, родить ещё одного-другого-третьего — только нет, она сыта по горло! Нарожалась до такой степени, что при одном виде малышей с души воротит.
И хоть бы самая элементарная определённость с этими русскими! Если намерены пригласить и только по тактическим соображениям тянут волынку, молча г и вообще темнят — это одно, если передумали приглашать — это другое...
И хотя ни о каком приглашении к русскому двору даже и речи в письмах не было, Иоганна-Елизавета в рассуждениях наедине с собой думала не иначе как о приглашении. Зачем иначе портрет Софи было испрашивать, подарки дорогие присылать опять же для чего? Последнее письмо Брюммера, вместо того чтобы прояснить положение, напустило ещё больше туману. Хотя Оттон, паршивец, мог бы незаметно этак намекнуть, не переломился бы: сколько Иоганна ему добра сделала в прежние годы...
Вечером 31 декабря, вскоре после окончания церковной службы и за несколько часов до наступления нового, 1744 года, когда мужчины, забрав обоих детей, с весёлым гомоном отправились на половину Иоганна-Людвига, принцесса была потревожена краснолицым от мороза и ветра, несколько уже пьяноватым офицером, передавшим ей личное послание от германского императора. Фридрих писал ей не реже и не чаще, чем один раз в год, от случая к случаю, но если ранее Иоганна волновалась при каждом его письме, то постепенно место былого волнения заступило равнодушие, а позднее — и откровенная скука.
Тэ-экс, что там пишет... Бумага хорошая, однако плотная...
«Государыня моя кузина!
Я не сомневаюсь, что Вы знаете уже из писем, полученных из Санкт-Петербурга, до какой степени Её Величество императрица российская страстно желает, чтобы Вы с принцессой, Вашей дочерью, приехали к ней...»
Вот что любопытно: не только радости Иоганна-Елизавета в тот момент не испытала, но даже обыкновенного удовлетворения. Не решаясь продолжать чтение, она задула свечу, ладонью растопила иней на окне и припала горячим лбом к холодному прозрачному стеклу. Перед замком в ожидании эстафетного офицера стояла дорожная тёмная карета, грубо сделанная и похожая на большой ящик, в каких на зиму укладывают тыквы. Тёмные, лишённые в этот час своей природной масти лошади переступали от холода и выдыхали конусы пара. В коридоре шептались (судя по тому, что не было слышно слов) и дружно хихикали Элизабет и недавно принятая служанка, цветущая, похожая на юнца Амалия... Иоганна-Елизавета заставила себя вновь зажечь свет и дочитать письмо: