— Не видишь разве, умираю! — грозно сказал он, рассердившись одновременно на себя, на жизнь, на старую, облезлую и обезьяноподобную супругу, на свою дурацкую Судьбу.
Королева поначалу отреагировала исключительно на голос мужа: вскочила, бросилась к стоявшему поодаль креслу, завернула свой разбухший торс в халат, начала зажигать свечу — и только тут смысл произнесённых слов сделался ясен. София-Доротея, уронив спички на пол, потянулась было, чтобы их поднять, но вдруг тихо завыла, шлёпнулась на паркет и обхватила холодные разбухшие голени мужа.
— Дура! — спокойно произнёс Фридрих-Вильгельм и попытался ногой отстранить жену.
Это было самое последнее слово, произнесённое прусским императором.
В коридоре за полуотворенной дверью к тёмной тишине опочивальни прислушивались не смыкавшие глаз восемь фигур, среди которых был и молодой Фридрих. Именно он пытался впихнуть в спальню матери, где находился Фридрих-Вильгельм, застрявшего в замке капеллана. Священник упирался. Никто при этом не издавал ни единого звука. Наконец женские рыдания прояснили ситуацию. Капеллан облегчённо выдохнул — шумно, не таясь.
4
Врождённое упрямство сказывалось, в частности, ещё и в том, что чем менее обстоятельства бывали склонны приобретать желаемый для Иоганны-Елизаветы характер, тем более она верила в так называемое лучшее будущее. Вера её, основывающаяся на желании верить, превращалась таким образом в автономную субстанцию. Причём вера в лучшее сопрягалась с раблезианским размахом и весьма изрядным аппетитом. Так, улучшение материального положения увязывала Иоганна-Елизавета отнюдь не с мелочными приращениями денежных сумм, но с моментальным переселением к какому-нибудь двору и неизбежно следующим в таких случаях правом распоряжаться ни больше ни меньше — казной. Пусть даже это казна микроскопического Ангальт-Цербстского княжества. Всё-таки даже самая маленькая казна по искреннему убеждению принцессы всегда бывала предпочтительнее любого жалованья, сколь угодно мужниного, сколь угодно сиятельного, сколь угодно полностью отдаваемого ей.
Светлые надежды своим чередом, то есть ни шатко ни валко, перемежались с мрачной действительностью, а тем временем в иных, неизведанных краях блеснул вдруг луч осязаемой надежды. А именно: племянник легендарного Карла XII, этого шведского мальчика-победителя, шлезвиг-голштинский герцог Карл-Фридрих изволил почить в бозе. Герцог вполне явно симпатизировал Иоганне-Елизавете и нередко снисходил к её нуждам, помогая где письмом, где звонкой монетой; потеря родственника, могущего к тому же претендовать на место наследника шведского трона, делала все мечтания Иоганны в отношении Стокгольма практически недействительными. Принцесса расстроилась не на шутку, так что фон Лембке вынужден был даже кровь ей отворить, снимая нервный спазм беременной женщины. В сложившейся ситуации, когда Иоганна-Елизавета донашивала очередного ребёнка, во избежание скороспелого разрешения беременности требовалось создать в доме максимально благоприятную психологическую обстановку.
— Чтобы её окружали в оставшиеся недели одни только приятные ей лица, — бесстрастно заявил фон Лембке.
— А что делать с неприятными ей лицами? — серьёзнейшим тоном уточнил Христиан-Август.
— ?
— Нам-то всем умереть, что ли?! — возвысил голос принц.
— Видите ли, я говорю лишь с, так сказать, научной точки зрения. Пусть в эти дни хотя бы не будет здесь неприятных ей сторонних людей.
После некоторого рассуждения Христиан-Август остановил свой выбор на матери жены, которую срочно вызвали из Гамбурга: на удивление прыткая тёща прибыла в Штеттин через считанные дни, в течение которых состояние Иоганны-Елизаветы оставалось практически без изменений. Встречая тёщу, Христиан-Август, от бессонницы и переживаний за нерождённого пока ребёнка сделавшийся враз бестолковым и неуклюжим, объяснил необходимость её приезда словами фон Лембке, мол, чтобы покой восстановить в душе принцессы, так сказать, которая при виде матери, так сказать...
— Думаете, обрадуется? — с явным сомнением в голосе откликнулась старушка.
— Да, но, помилуйте... — принц забежал вперёд, чтобы подержать входную дверь. — Обязательно обрадуется! — нашёлся вдруг он.
— Это вы так думаете, — с ударением на местоименной части сухо заметила тёща.
И как в воду, что называется, глядела.
Не столько от ежедневных прогулок, — если так можно назвать выносы Иоганны-Елизаветы в кресле на детскую площадку во дворе — и тем более не столько от лекарств, прописанных фон Лембке, но главным образом от естественного хода времени, а также от оправданного опасения, что мать может надолго обосноваться в Штеттине, принцесса начала поправляться. Процесс этот приобрёл такую стремительность, что даже ушлый Больхаген был поражён: увидев самостоятельно, арбузным животом вперёд вошедшую в гостиную Иоганну-Елизавету и не сумев сдержать подлинных чувств, он демонстративно положил вилку и с очаровательной улыбкой выругался.
— И вам того же, — ответствовала принцесса не без желчной грации.
Христиан-Август улыбался как ребёнок, от уха до уха. Действительно, случаются такие очаровательные утра, когда солнечные блики забираются в каждую склянку, прилипают ко всякой металлической поверхности, а птичий щебет в густеющей листве настраивает душу на игривый романтический лад. В такие моменты даже сорокалетние, не избалованные судьбой, обыкновенно исполненные грустной задумчивости мужчины могут вдруг захохотать, сильно прижимая ладонь ко рту, чтобы не проглоченный, хотя и тщательно разжёванный омлет с луком не разлетелся весёлыми фрагментами по всей комнате. Бог смеха не оставил принца, но силой воли Христиан-Август подавил едва не пролившийся смех.
— Так и подавишься когда-нибудь, — сказал Больхаген.
Сказана была, таким образом, начисто лишённая остроумия фраза, однако именно ей суждено было сыграть роль детонатора: вмиг стол, одежда собеседника и даже отстоящее метра на три оконное стекло были покрыты неравномерной россыпью омлетовых кусочков.
Есть такой оборот — «умирать от смеха»; так вот, слыша, как за только что прикрытой дверью умирают от смеха двое мужчин, Иоганна-Елизавета вдруг поняла, что именно этого эпизода не сумеет простить мужу никогда. Вспыхнувшая и наполнившая всё её существо ярость произвела действие, сходное с тем, какое совершает грозовой разряд. Очищенная и озонированная мысль вдруг распахнула перед Иоганной туманную прежде перспективу: не только ужасного в смерти Карла-Фридриха ничего нет, но как бы даже напротив. Погодите, погодите... Ведь теперь её собственный двоюродный племянник, этот сумасшедший Карл-Пётр-Ульрих, сможет претендовать на шведский трон. Так или нет? А мальчишка находится под патронажем Оттона Брюммера, так? А этому скоту Брюммеру принцесса отдаётся во всякий приезд в Киль, правильно? Так ведь сие означает... Сие ведь может означать... Чёрт побери!
У Иоганны-Елизаветы даже радостный вопль начал было зарождаться, но легчайший толчок, этот моментально узнанный вздрог детской ножки в утробе, тотчас же испортил всё настроение. Такие важные события, а тут приходится ходить с этим дурацким пузом!
Желая хоть отчасти наверстать упущенное, принцесса прошла к себе, положила на стол лист наилучшей бумаги, некоторое время послонялась взад-вперёд по комнате, затем вдруг, как если бы шла на приступ вражеской крепости, подсела к столу и разборчиво, не без изящества в верхней части вывела: «Моn tres cher...»[40]. Таким образом она впервые обращалась к Оттону Брюммеру. Прежде так называла она лишь собственного мужа (правда, это когда было-то...) и увёртливого жениха Мадлен Кардель, этого юриста, чьё имя теперь начисто вылетело из головы.
5