Строжайше запретив, раз навсегда заказав какой бы то ни было прислуге хоть пальцем прикасаться к его книгам и бумагам на столе, Иоганн-Людвиг оказался для челяди весьма выгодным хозяином, за ложной строгостью которого просвечивали добрая душа, светлый ум и сибаритская натура холёного грязнули, комната которого напоминала этакое скопище бытовой и книжной пыли. На фоне Иоганна-Людвига младший из хозяев, Христиан-Август, представлялся цербстским домочадцам несравненно более суровым и даже страшноватым — и не последнюю роль тут играли слухи о его давешнем боевом молодечестве.
В холодные дни, когда окружающий замок лес обращался в заснеженную, заиндевевшую, морозную сказку, когда выглянуть на свет божий оказывалось возможным не иначе как растопив монеткой или пальцем крошечное оконце, оба брата под скрип ближайших к замку древесных стволов и потрескивание головешек в камине сосредоточенно сопели, морщились, вкусно и округло цокали языком над старой шахматной доской. С некоторыми исключениями повторялось одно и то же: резво дебютируя и более или менее успешно продвигая фигуры в миттельшпиле, Христиан-Август от собственных успехов, жалости к потенциальному пораженцу, собственной задумчивости и неумения подолгу сосредоточиваться на статичной комбинации терял всяческое преимущество в эндшпиле и от вида Иоганна, нервически потирающего после очередного хода как бы озябшие руки, совершал ляп за ляпом.
На шестом десятке Иоганну сделалось более чем очевидным, что именно так и надлежало им прожить: совместно, размеренно, в любви и согласии, огорчаясь разве что из-за оставленного без должной поддержки ферзя. Он высказал как-то между ходами эту очевидную мысль Христиану, который, мыча себе под нос, замотал согласно головой на манер китайского болванчика, затем понял наконец смысл сказанного, поднял глаза от доски и горько ухмыльнулся, после чего дальнейшему развитию нападения предпочёл спокойную и никогда не бывающую лишней рокировку.
О чём теперь говорить, когда вся жизнь, почитай, уже прошла... В отдельные мгновения короткий седой «ёжик» младшего брата почти что касался розовой лысины Иоганна, который всё отгонял щекотное ощущение движением руки, как если бы тут летал комар. Откуда в феврале мог появиться комар, Иоганн решительно не понимал, поскольку для такого понимания как минимум требовалось выйти из приятного шахматного забытья. Христиан-Август (был его ход), тоненько пукая губами и тем самым неосознанно подкрепляя комариную версию, просчитывал возможный двухходовый рейд своим чёрным слоном вглубь позиции противника, совершенно при этом не замечая белого пучеглазого коня. «Если я ладьёй, тогда он — так...» — рассуждал благодушный стратег и нервически поёрзывал тяжёлым задом на кожаном просевшем кресле; кресло было поставлено таким образом, что правый бок и правая нога согревались от огня, тогда как противоположная сторона тела медленно застывала. Неосознанным движением Христиан пытался согреть левую, чуть зябнущую руку.
— Холодно? — спросил Иоганн.
«Но, — думал Христиан, — если, не дай Бог, он пойдёт затем королевской пешечкой...» — и морщился в предощущении неизбежного, четвёртого за нынешний вечер крушения. Впрочем, справедливости ради следует сказать, что по так называемому большому счёту один и другой были игроками аховыми, к тому же сентиментальными и не лишёнными соблазна оказывать друг другу маленькие незаметные услуги.
Услужливый Иоганн целиком взял на себя подкладывание дров в жадный камин. Его недолгих отлучек Христиан частенько не замечал вовсе, целиком сосредоточившись на игре и поглаживая левой, в шахматах — нерабочей, рукой гладкий деревянный подлокотник. Неслышными шагами входил и, скрестив на груди руки, подолгу застывал над доскою Больхаген, распознаваемый по табачному запаху. Не отличавшийся общительностью Иоганн-Людвиг на удивление (прежде всего сам удивлялся себе) легко сошёлся с приятелем брата, однако во время игры не позволял себе никаких шуточек и даже перемигиваний с Больхагеном, соблюдая тем самым подобающую к сопернику корректность.
Не принимая бравурной грубости Больхагена, Иоганн отдавал должное его умению выслушивать собеседника, делая изредка свои замечания. Не Христиану, но его рыжему другу первому показал Иоганн полученное из Киля письмо, в котором сообщалось о том, что русская государыня Елизавета в срочном порядке призвала к своему двору малолетнего племянника из Голштинии.
Больхаген несколько раз надул щёки; вслух, однако, ничего не сказал. Иоганн не был склонен торопить собеседника.
— Что думаешь? — всё же спросил не выдержавший паузы Иоганн.
— Да вот думаю, — был ответ.
ГЛАВА IX
1
Герцог голштинский переехал из Киля в Петербург вместе с изрядной частью своих лукавых царедворцев, среди которых оказался также и обер-гофмаршал Оттон Брюммер, его личный воспитатель, мучитель и враг. Отношения между ними сделались к тому времени прямо-таки невыносимыми, с обоюдными кознями, частыми оскорблениями, пинками и плевками.
Уехал Брюммер, и всяческая связь меж ним и Иоганной-Елизаветой была прекращена. Да, невоздержан, грубоват, амбициозен — однако принцессе был скорее приятен, чем неприятен, этот сильный, волевой, умный и умелый в интимных отношениях мужчина. Случалось Иоганне злиться на него, случалось даже ненавидеть — особенно за его ухаживания и домогательства, больше похожие на тривиальные изнасилования, — но ведь на то он и мужчина! Принцесса частенько приходила в восторг от самого факта, что рядом с ней лежит сильно пахнущий, волосатый, заведённый как пружина кавалер — одного этого подчас бывало ей достаточно для того, чтобы почувствовать себя совершенно счастливой.
А благодарность удовлетворённой женщины, о, это совершенно уникальный, совсем особенный род благодарности...
Худо — не когда худо, а когда надежды не сбываются. Ведь Иоганна-Елизавета надеялась на Брюммера, рассчитывала, что сумеет он замолвить словцо-другое русской императрице. И ведь поначалу какое-то движение русского двора действительно наметилось в сторону Цербста. Иначе как можно объяснить присланное из Петербурга собственноручное её императорского величества письмо, в котором русская императрица ласково писала:
«Светлейшая княгиня, дружелюбная и любезная племянница! (Прочитав это обращение, Иоганна-Елизавета в приступе минутной гордыни подумала, что ну как и её пригласит Елизавета к своему двору, вслед за Петром? А что, у русских денег целые горы!) Если Вы, — с ученическим нажимом писала далее императрица, — имеете в своём распоряжении портрет сестры моей Анны Петровны, герцогини голштинской, тот самый, что некогда был написан по приказанию посланника барона Мардефельда, то мне бы очень хотелось иметь картину у себя, поскольку её портрета у меня вовсе нет. За подобную с Вашей стороны любезность я бы не осталась в долгу.
Весьма любящая Вас Елизавет».
Это великое счастье, что при переезде из Штеттина громоздкий портрет русской герцогини, который Иоганна предлагала кому-нибудь оставить на память, был тщательно упакован, напоминая плоский матрас. Именно этим портретом находчивый Больхаген заткнул щель между составленными бок о бок на повозку шкафом и дорогим инкрустированным секретером. Мебель и картина, таким образом, доехали до Цербста в отличном состоянии. Но сам факт, что портрет малознакомой русской герцогини после всех перипетий, выпавших на его долю, оказался в цербстском замке, — сам этот факт был и остаётся подлинным, хоть и не Бог весть каким значительным, чудом, иначе говоря, явлением сверхъестественного мира. Раму для портрета пришлось заказать новую, да и краска по углам облупилась, позволив местному художнику (шапочка, козлиная бородка, грязь под ногтями) заработать два талера на реставрации.
В ответ на посланный Елизавете портрет «весьма любящая», как она подписала своё послание, действительно не пожелала остаться в долгу. Несколько месяцев спустя серьёзного вида, чтобы не сказать напыщенный, секретарь русского посольства в Берлине Шривер, лицом похожий на не вовремя разбуженную мышь, доставил в Цербст портрет Елизаветы Петровны, украшенный редкими небольшими бриллиантами, Шривер между прочим, хотя и не без умысла, сообщил Иоганне-Елизавете стоимость русского подарка: восемнадцать тысяч рублей.