А что в подобном случае прикажете делать?
Когда принцесса хлестала, норовя сделать побольнее, дочь по лицу, девочка не решалась даже уворачиваться (это лишь добавляло Иоганне-Елизавете бешенства), но лишь с каждым новым ударом всё ниже наклоняла голову. Отбив до полной бесчувственности правую кисть, принцесса метнула взгляд на письменный стол, на тот угол столешницы, где обыкновенно лежало presse-papiers[33] из жёлтого стекла. Искомого предмета на месте не было, а потраченных на поиски нескольких секунд оказалось достаточно, чтобы взять себя в руки, очнуться, задуматься. Как отпущение на свободу (так, по сути, и было), как сладчайшая музыка вдруг раздалось:
— Пшла вон!
Хотела ещё пихнуть ногой удаляющуюся девочку, но движений не рассчитала и тяжело так грохнулась на пол. Где и разрыдалась.
На другом конце коридора в эти же самые секунды в окружении обоих братьев и Элизабет на коленях у Больхагена рыдала всё ещё мысленно переживающая кошмар девочка; Бабет молча гладила её растрёпанные волосы; на правой щеке Больхагена подсыхал влажный долгий след. Лицо сделалось бледным и решительным. В тот день губернатор города Штеттина принц Христиан-Август Ангальт-Цербстский едва не сделался вдовцом. Но обошлось.
2
После водворения в штеттинский замок Христиан-Август на правах хозяина предоставил одну из комнат первого этажа Больхагену — не поймёшь, то ли шуту, то ли советчику. Поначалу он вынужден был довольствоваться далеко не самой лучшей комнатой — скудно меблированной, сыроватой, в дальнем левом углу которой имела обыкновение появляться, как с ней ни борись, похожая на изморось плесень. Специально подгадали приятели также и время переселения — сразу после очередного отъезда Иоганны-Елизаветы. Прежнего страха перед женой, как, впрочем, и былого пиетета, Христиан-Август давно уже не испытывал, а принятые меры предосторожности призваны были сохранить столько-то и столько-то нервных клеток. Словом, принцесса уехала (забрав, по обыкновению, с собой большую часть наличных денег), Больхаген вселился, в разных уголках жилой половины зазвучал смех.
Принцесса в ту пору целиком отдалась возобновлению прерванных связей в различных уголках страны. Будучи вновь беременной и потому вынужденной передвигаться с максимально возможными предосторожностями (чтобы после, не дай Бог, не пришлось выслушивать того, что довелось ей услышать от мужа в день смерти младшей девочки), Иоганна-Елизавета с целеустремлённостью улитки курсировала из гамбургского материнского дома в Берлин, из Киля — в Брауншвейг; добиралась она до Ахена, этого райского места, включительно. Кроме матери, никто большой радости по поводу визитов принцессы не выказал, однако же всюду она была встречена и привечена вполне подобающим образом. Смиренная напористость и нагловатая тактичность принцессы в сочетании с умением себя преподнести, помноженная на общительность и ореол несчастной женщины, как правило, оказывали должное действие. Иоганну-Елизавету принимали — вот что важно. Хотя не обходилось и без курьёзов. Ещё при первом знакомстве отнесённый к числу чуть ли не гомосексуалистов, обер-гофмаршал Брюммер, с которым в первый же по прибытии в Киль день принцесса обменялась дежурными кокетливыми фразами, вечером того же самого дня неожиданно для гостьи воспылал к ней любовью, и принцесса во имя сохранения дружеских отношений вынуждена была ответить... Впрочем, не будем, не будем о пустяках... Куда важнее то, что — съездила, что — старые связи восстановила и новые, пригодные в будущем, завела: не век же ходить брюхатой! Очень хорошо принял Иоганну-Елизавету в Берлине его императорское величество: выслушал, несколько раз улыбнулся, по щеке похлопал и даже на прощание многозначительно сказал: «Начинаете мне нравиться, ох начинаете...» Как, мол, хочешь, так и понимай.
Дома принцессу ждали, как водится, сюрпризы: обнаглевший ещё больше супруг и сделавшийся новым соседом Больхаген.
— И до моего собственного дома уже добрался, — вместо приветствия сказала ему принцесса.
— Случаются иногда подобные превращения, — по-французски ответил нахал, демонстрируя вполне приличное произношение.
Но не в произношении было дело. Разговаривающий по-французски Больхаген произвёл на принцессу ошеломляющее впечатление, соизмеримое, пожалуй, с тем, как если бы медная пепельница вдруг заверещала человечьим голосом. Не отличаясь склонностью к анализу и потому не задумываясь о том, что люди, ненавистные лично ей, и глупые люди суть абсолютно разные категории, — Иоганна-Елизавета испытала неприятное чувство от кратчайшей этой встречи. Стоя посреди наполненного солнцем замкового двора и глядя вслед удаляющемуся своей вихлястой походочкой Больхагену, она почувствовала озноб.
Уже через четыре-пять минут она кляла себя на чём свет стоит, ах, она дура, дура, дура... ругала и причитала не столько от вспыхнувшего бенгальским огнём унижения, как именно от необратимости глупейшей ситуации, оставившей после себя чувство телесной неумытости и дрожание внутри, как будто в неё плюнули.
А было так. Уверенно вколачивая каблуки в каменный мощный пол, она прошла по комнатам верхнего этажа, стремительно распахивая всё новые двери и оставляя их незакрытыми. Наконец обнаружила супруга, неаккуратно одетого, коротко стриженного, осунувшегося, — обнаружила его за письменным столом в кабинете. Когда он обернулся на звук раскрываемой двери, в глазах ещё оставался какой-то непонятный детский отсвет — что уж он там читал? — граничивший со старческим идиотизмом.
— В общем, так, — заявила с порога принцесса; левая перчатка не стаскивалась... — Если через десять минут я увижу этого рыжего хама в своём доме... — Оказывается, одно из колец удерживало перчатку, наконец-то сдавшуюся... — Или даже около своего дома...
— Убирайся тогда сразу, — спокойным голосом прервал её Христиан-Август и как-то нехорошо, как-то уж чрезвычайно уверенно посмотрел ей в глаза.
Привыкнув к тому, что супруг — тряпка и не более того, Иоганна оказалась неподготовленной к самой возможности возражения, не говоря уже о столь оскорбительном ответе, только что прозвучавшем из уст этого... этого...
— Ты! — взорвалась принцесса. — Вы тут... Ты...
— Все свои вещи, всю одежду увози, чтобы даже и запаха твоего не осталось, — всё так же спокойно и оттого ещё более оскорбительно заключил он. — Всё. О деньгах переговорим, когда ты найдёшь себе квартиру.
И как ни в чём не бывало Христиан-Август отвернулся к столу, на котором, как сумела увидеть принцесса, были разложены листы с детскими каракулями, так называемые рисунки.
— Уходи и собирайся, — не поворачивая головы, словно бы разговаривал сам с собой, распорядился Христиан-Август.
«Заговор, заговор», — догадалась наконец принцесса; пока её здесь не было, этот рыжий подонок обработал Христиана, который всегда был безвольным, и за эти недели... Ах ты, чёрт...
Прошмыгнувшая мимо неё юлой Софи нырнула в комнату к отцу, и через непритворённую дверь Иоганна слышала радостные восклицания, слюнявый громкий звук поцелуев и те мычащие повизгивания, которые образуются из одновременного желания целоваться и говорить.
Очевидно, в её жизни начиналась какая-то новая глава, густо замешенная на унижениях. В отличие от читателя, который властен пропустить через палец, не прочитывая, страницы чем-либо не потрафившей его вкусу главы, — в книге жизни глав пропускать не полагалось, о чём принцесса была осведомлена с детства, тем более что её матушка очень любила сравнивать жизнь со сновидением, книгой и театром. Пусть так, придётся испить всё, что Господом предначертано. Только не забудем, что ещё не вечер, далеко не вечер, условно говоря. Потому что на дворе как раз сгущались сумерки — не голубоватые, как в Берлине, а почему-то фиолетовые с некоторой даже лиловизной. Да, сгущались типичные штеттинские сумерки. Принцесса потушила в комнате свечи и, оставаясь невидимой для ротозеев, следила из окна за тем, как во дворе от души резвились, швыряясь в лицо друг другу пожухлыми листьями, Христиан, трое детей, Элизабет, Больхаген и этот блондинистый дурак-красавец Теодор Хайнц, числившийся штатным городским палачом, однако за неимением работы по своей специальности превратившийся в ещё одного из многочисленных городских бездельников. Дурачились эти семеро от души: восторженно визжали дети, гоготал от живота Христиан, ему заискивающе вторил Хайнц, белокурый гигант, образцовая немецкая особь.