— Ты не представляешь, какой это страшный мир, — повторяла она.
— Бабетичек, миленький, можно подумать, мы едем на съедение к дикарям...
— Ты так говоришь, потому что даже не представ...став...
— Надо же поблагодарить её императорское величество, пойми! Или — что? Может, ты предлагаешь поступать так: если нам — то подарки, а если мы — то должны поступать исключительно по-свински, так?
— Я готова буду купить тебе любые подарки... — начала было мадемуазель, однако вспомнив, какие именно подарки прислала однажды русская императрица, завыла с новой силой.
Плакала Элизабет очень некрасиво, вызывая у Софи не столько даже жалость, как лёгкое раздражение.
Бабет же, никогда в России не бывавшая и знавшая об этой стране исключительно по рассказам месье Туара, отказывалась верить в то, что её солнечная Софичка вынуждена будет провести не день-другой, но несколько недель среди славян и этих совершенно ужасных славянок, или как их там...
Мистический ужас Бабет перед Россией не был понятен Софи, однако сочетание грустных воспоминаний и унылого, хотя ещё вполне прусского, заоконного вида, перемножаясь на величину дорожной тряски, приводило девушку в угнетённое состояние. Она пыталась читать «PRO MEMORIA», но смутная грусть подобно ветру относила запрятанный между слов туманный смысл отцовского послания, столь непохожего по интонации на отцовские же прежние письма. Нынешний трактат решительно не содержал даже отголосков подлинных интонаций родителя, и Софи решительно не представляла, с каким выражением лица тот мог бы сказать ей что-нибудь вроде: «Требуется оказывать для собственного блага и благополучия самое крайнее уважение, беспрекословно повиноваться всем лицам, могущим в той или иной мере...» Насколько деревянный язык и до чего же всё это не похоже на отца! И потом «для блага и благополучия» — разве не одно и то же? И призадумалась Софи о том, не сунул ли сюда свой нос вездесущий Больхаген? Уж не он ли диктовал отцу подобную галиматью? Зная, сколь велико влияние Больхагена, Софи не исключала и такую возможность.
Дальнейшее течение мысли оказалось нарушено сильным встряхом внятно крякнувшей на ухабе кареты.
— О, Господи! — хором произнесли обе принцессы.
Восклицание Софи пришлось на выдох, а мать, в тот момент как раз вдыхавшая воздух, поперхнулась и некрасиво закашляла.
Экипаж тем временем подъезжал к берлинскому пригороду.
2
В невесёлом путешествии Берлин оказался сродни праздничной шутихе, вдруг полыхнувшей среди ночного неба. После однообразия дорожных пейзажей, сквозняков и обоюдного молчания обеих путешественниц возникший наконец-таки город казался неожиданно ярким, оживлённым, этаким выщелком судьбы. Впрочем, и в прежние времена, помотавшись по бранденбургам, килям, мекленбургам и проч. и проч., Софи с удовольствием приезжала сюда. Много лет тому назад девушка побывала тут впервые и вот теперь, с неправдоподобным опозданием, поняла, что втайне любит сей мрачноватый, но всегда приходящийся ей по сердцу город. Мысль эта сделалась тем более очевидной, что нынешний приезд Софи считала последним перед длительной разлукой: расставаться с городами, оказывается, ничуть не проще, чем с близкими людьми.
Так или приблизительно так рассуждала маленькая принцесса, прогуливаясь по снежным улицам (в Берлине снегу нападало о-ей сколько!) мимо вкусно пахнущих лавок и ароматнейших пекарен.
Берлин обладал сверхъестественной особенностью преображения, этим редчайшим качеством, благодаря которому пристойно (и не более того) одетая публика в обрамлении аккуратнейших домов казалась прямо-таки празднично разодетой, а промчавшиеся верхом двое офицеров, на которых в Цербсте Софи и внимания бы не обратила, тут показались ей сущими красавцами. Даже бездомные собаки, несмотря на холод, умудрялись не просто шастать, но чинно выхаживать, избегая, правда, непосредственных встреч с лавочниками и особенно с жёнами лавочников.
При виде пожилой, аккуратно одетой круглолицей женщины, в корзине которой из-под полотенца выглядывал румяный хлебный краешек, Софи ощутила голодный позыв и тут же пожалела о беспечности и отсутствии карманных денег. Пожилая женщина подошла, поравнялась, отошла, скрылась за углом, тогда как волна съедобного аромата, приправленного дымком и воображением, ещё некоторое время дразнила чуткое обоняние Софи.
На берлинских улицах она испытывала редкостное и поистине восхитительное чувство собственной анонимности, отмечая равнодушные и вовсе не цепляющие взгляды прохожих. Одна из многих, такая же, как все прочие... И хотя впереди, за горами, долами и синими морями, её ожидала славянская столица, сегодня-то, сейчас, сию минуту она была не хуже и не лучше остальных берлинцев. Подновлённые фасады, расчищенные дорожки, аккуратные сугробы, краснокирпичная и даже на вид гостеприимная церковь... Что ни говори, а очень, очень замечательный город — никуда бы не уезжать отсюда вовсе. Да и люди сплошь приятные, с такими хорошими лицами... Эта прогулка была девушке подарена судьбой и матерью: мать отправилась во дворец к Фридриху, предоставив ей полнейшую свободу действий.
Софи цепляла носками ботинок утоптанный снег, трогала кончиками пальцев, как спящую собаку, каменную кладку домов, отполированные множеством ладоней дверные скобы. Не успев попрощаться при отъезде в Цербст с родным Штеттином, а при отъезде в Россию — и с Цербстом, она теперь норовила как-нибудь наверстать упущенное и благодаря выпавшей на её долю прогулке по Берлину попрощаться со всей страной. Внимательный глаз девушки норовил побольше вобрать самых что ни на есть ничтожных мелочей, вроде формы окон, ноздреватости каменных стен, вроде цвета январского неба над Берлином, заиндевевших лошадиных грив и широкого раструба медного колокольчика над входом в ювелирную лавку. Ещё плохо понимаемый, по существу, вообще пока что не понятый девушкой ореол избранничества уже вспыхнул над головой в тёплой вязаной шапочке. Это подсознательное чувство собственной исключительности, ещё не распустившись как следует, уже источало сладчайшие флюиды, знакомые всякому, на кого судьба хоть однажды направила благожелательный перст. И чем более делалась Софи грустной, тем больше обретала значительности в собственных глазах. При том, что понимание собственной доли оказывалось вполне соразмерным жизненному опыту и возрасту. Она поглядывала на прохожих и думала, что вот, мол, вечером они поужинают, спать улягутся пораньше, тогда как она ни много ни мало — царствовать поедет...
Забылась, испарилась без следа утренняя обида на то, что мать отказалась взять её с собой в Koniglichess Schloss, где Софи рассчитывала поглазеть на нового кайзера. Больше того, девушка даже радовалась тому, что вместо скучных церемоний может в это самое, время отдохнуть, помолчать, погрустить — что также необходимо всякой девушке неполных четырнадцати лет.
Сообразно настроению всё сколько-нибудь знакомое воспринималось сейчас как хорошее: вот эти, например, затянутые льдом лужи, запах копчёного окорока, покрытые замерзшими помоями ступени. Знакомыми казались даже морды проезжавших лошадей, даже этот длинноногий офицер... Впрочем, при ближайшем рассмотрении офицер и вправду оказался камер-юнкером Латорфом, который в поездке отвечал за безопасность всего поезда, всех пассажиров и поклажи. Слегка запыхавшийся Латорф объяснил, что Иоганна-Елизавета вернулась из дворца с требованием немедленно разыскать, привести и принарядить свою дочь.
— То есть вас, — для большей доходчивости добавил он.
— Зачем это, интересно, я ей понадобилась? — поинтересовалась Софи.
— Не ей, — офицер наскоро огляделся, не подслушивает ли разговор чьё-нибудь праздное ухо. — Его величество желает вас видеть.
Подобно многим слугам, Латорф многого не знал из того, что знать был обязан по роду своей службы, однако из того, что знать ему совершенно не полагалось, мог бы составить (позднее он так и сделал) целый мемуарный том.