Одновременно наглые и напористые дипломаты России где подкупом, где хитростью, где как подбирались к плодородному и стратегически необходимому Шлезвигу. Петру Великому мнилось, что ещё немного, и удастся прирастить империю за счёт Шлезвиг-Голштейна. А там уж, как знать, может, и Швецию доведётся приручить...
Эх, эх... Не дожил император.
А привязанный к русскому двору женитьбой на Анне Петровне, Карл-Фридрих безбедно жил за счёт русской казны и даже в свой черёд был возведён в сан члена Верховного тайного совета.
В гостях хорошо, говорит пословица... Пресытившись двусмысленным своим положением, устав от унизительного российского хлебосольства, Карл-Фридрих вместе с присмиревшей беременной женой отправился восвояси; Анну предстоящая жизнь в неметчине пугала более, нежели грядущие роды, которые при узости бёдер могли иметь различный исход.
Дальнейшее известно. Месяца через три после разрешения от бремени Анна Петровна умирает, а на безутешного герцога (которому и погоревать-то как следует не пришлось) со всех сторон осуществляется нажим: датчане пытаются в обмен на миллион ефимков заполучить внятно выраженный отказ герцога от каких бы то ни было притязаний на отнятый Шлезвиг, тогда как русские и австрийские посланники, выражая волю своих дворов, высказываются в пользу такого исхода конфликта, и так затянувшегося сверх всякой меры.
А Карл-Фридрих, это пошлое ничтожество, отказывается. После его кончины, таким образом, все права на Шлезвиг естественным манером переходят к одиннадцатилетнему Петру. За спиной мальчика разворачивается борьба между его дядьями: нахрапистым Адольфом-Фридрихом и Августом-Фридрихом, братом Иоганны. В подобных случаях англичане говорят: small is the world[77]. Адольф намерен хозяйничать в многострадальном Шлезвиге, но и Август также намерен. Адольфа явно поддерживают шведы, а потому те из заинтересованных сторон, кому шведы оказывались поперёк горла, поддерживали Августа.
С подачи Бестужева мозгляка Августа решила поддержать Елизавета Петровна.
У Иоганны-Елизаветы имелся насчёт Шлезвига свой собственный план. Она намеревалась подобрать надёжного человека, того же нахала Брюммера, скажем, затем приручить его, и только после этого сделать штатгальтером Голштейна (на вполне определённых условиях, разумеется).
Иоганне, таким образом, нужны были в Голштейне Адольф и Брюммер. Бестужев поелику возможно продвигал Августа.
И началась сложная, невидимая глазу игра.
Бедный, бедный, близорукий и глуповатый Август, не разобравшись что к чему, написал послание Иоганне-Елизавете, решив таким образом узнать мнение сестры, что, мол, она скажет относительно его притязаний на исконные земли. В ответ цербстская принцесса написала дураку-братцу: «Лучше бы уж ты пошёл на войну и пал с честью в бою, нежели таким вот бесчестным манером мешать брату Адольфу, который один на всей земле только и способен защитить оскорблённую и униженную страну, многострадальный Голштейн».
Занимающиеся перлюстрацией писем по личному приказу Бестужева сотрудники коллегии честно скопировали гневное письмо Иоганны; Бестужев, сочтя послание чрезмерно затянутым, переписал своей рукой лишь только один этот абзац, содержавший пожелание брату скорой и неизбежной смерти. В нужную минуту, с постной миной на лице и словами «а вот, ваше величество, что приятельница ваша пишет», он подсунул и без того взведённой императрице означенный фрагмент письма.
— Ах она, негодяйка! — воскликнула Елизавета Петровна.
В тот самый момент вице-канцлеру показалось — он вовсе не был в том уверен, показалось, и всё тут, — но показалось, что в игре наступил некий принципиально значимый поворот.
В кармане у Бестужева лежал ещё более убийственный фрагмент, переписанный из послания опять-таки принцессы цербстской, и речь там шла о самой императрице, однако дипломат благоразумно воздержался от демонстрации улики — до поры, до времени. Перлюстрация — такая уж игра, как палка о двух концах: никогда не знаешь, каков может получиться эффект.
4
Родной язык Елизаветы Петровны, мучительный русский язык, оказался для Софи не просто очередным иностранным, но труднейшим иностранным. Насколько легко, практически незаметно для себя, выучила она при помощи Бабет французский, настолько же тяжело давался ей русский. Падежи, спряжения, склонения, разные роды, причём каждый — со своим окончанием... Чёрт знает что. Не язык, а сущее мучение. Даже и алфавит придумали свой, как китайцы какие. Весь мир пользуется одним алфавитом, а у русских всё не как у людей...
Во время занятий с Ададуровым девушке казалось, что она всё понимала. Покуда она пребывала возле учителя, от которого исходил некий спокойный, умиротворяющий ток, покуда вслед за ним повторяла новые и новые примеры, всё казалось тривиальным. Но стоило Софи переступить порог в обратном направлении, как накатывала волна двух знакомых языков и смывала начатки не вполне закреплённых в памяти правил. И снова палатализованные русские звуки делались твёрдыми, а на обжитых территориях русской грамматики появлялись туманные острова — причём появлялись в самых неожиданных и странных местах. Тренированная память делалась отчего-то избирательной: если девушка помнила слово — позабывался смысл, смысл помнила — написать правильно не умела, но случалось так, что забывалось всё. Языковая ткань отчаянно сопротивлялась.
Чувствуя, что императрица ждёт от неё не просто прилежания, но каких-то особенных, выдающихся успехов в учёбе, девушка зубрила новый язык втайне от всех. Её скрытные усилия были, как и многое другое, тайной полишинеля. По некоторым косвенным признакам Софи могла сказать почти наверняка, что за ней тайно присматривают и что её императорское величество в курсе прилежания девушки, в курсе ночных бдений за тетрадями и прописями. И когда императрица, как бы невзначай взглянув на принцессу, говорила девушке что-нибудь комплиментарное, Софи испытывала сильнейший душевный подъём и понимала, что за такой вот исполненный симпатии взгляд Елизаветы Петровны жизнь отдать не жалко.
Служанки подчас могли слышать, как из комнаты маленькой принцессы посреди ночи вдруг раздавались монотонные шаги. Софи ходила туда-сюда и на ходу зубрила, зубрила, замерзая до дрожи. Зябнувшие руки она поочерёдно засовывала под мышки, где тонкая ночная рубашка долго сохраняла тепло.
Я люблю весенний полдень.
Ты любишь весенний полдень.
Он любит весенний полдень.
Она любит весенний полдень.
Мы любим весенний полдень, особенно такой, с ярким солнцем, на природе, когда уйдёт этот проклятый холод и можно будет побегать с мячом по траве, вдыхая аромат проснувшейся природы и самых первых, свежайших, только что проглянувших из почек листиков, и услышать робкое попискивание птиц и запах хвои... Мы очень любим всё то, что напоминает родину, детство, прежние скупые игры и забавы. Нам тут одиноко, страшновато, мы не можем найти своего места и страшимся ещё большего одиночества...
Василий Ададуров не был злым человеком, не был в равной степени и ретивым учителем. Ну какой он, в самом-то деле, учитель! Приказано было учительствовать, и всё тут. А ведь сам-то он в душе сибарит и мечтатель, ему бы с ружьишком на пригорочке вздремнуть, укрыв лицо жимолостью — от солнца и комаров... Если Ададуров и давал Софи непомерные задания на дом, то лишь потому, что плохо представлял свои собственные требования. Понятия не имея о том, как в прежние годы муштровали принцессу, как тренировали её память, Ададуров загружал ученицу сверх всякой меры и тихо радовался, когда на следующий урок она приготавливала всё заданное, без изъятия.
Мало-помалу язык поддавался. Софи хорошо запомнила тот обморочный миг радостной неожиданности, когда в ответ на реплику Елизаветы, сказанную по-французски, девушка неожиданно припомнила и с хорошим произношением выпалила русскую пословицу, как раз накануне выученную с Ададуровым. От полноты чувств её величество чмокнула Софи, после чего маленькая принцесса два утра подряд не мыла щёк, как бы желая подольше сохранить запечатлённый поцелуй.