Хозяева хотели, разумеется, как лучше. Никто ведь не мог знать, что в тот самый момент, когда грохнут пушки, младшая из принцесс будет открывать флакон с цветочной водою; тем более никто не ожидал, что, вконец измотанная многими неделями пути, Софи при выстреле дёрнется, одновременно открыв пробку и выронив склянку в металлической оправе из рук. При виде дочкиной неловкости мать лишь поморщилась, однако прыткую на подзатыльники и пощёчины руку сдержала. Впрочем, и устала она за шесть недель изрядно, что также способствовало убавлению прыти в руке; уж как ни комфортно ехали они от Риги включительно, однако длительность поездки была до того нешуточной, что ого-го...
В карете распространился сладковатый, чуть резкий запах. Софи приставила пробку на место, отложила пузырёк и сильно потёрла ладони, наивно рассчитывая таким вот образом избавиться от клейкости пахучих пальцев.
Да, разумеется, она измучилась в дороге, устала, но дело не в этом, или, точнее, дело не только в этом. С момента их приезда в Ригу Софи всё отчётливее замечала, как под воздействием дежурных комплиментов, расточаемых русскими улыбок и прочих знаков внимания мать всё более оживает и наглеет, подобно тому, как оживает удав под живительный перелив факировой флейты. И от вида ухмыляющейся матери ей делалось ещё хуже. Софи не хотела более ничего, в самом буквальном смысле этого слова. Ни-че-го.
Очень неприятное впечатление — после стольких-то дней пути! — произвели слова матери, с самой Риги знавшей, что императрицы в столице не окажется, об этом самом отсутствии. Раньше сказать не могла! Да и не в словах, собственно, было дело. Конечный город, русская северная столица, которую Софи считала завершением всех мучений и завершением дорожного ужаса, вдруг превратилась в очередной, который-то по счёту, транзитный пункт. И вся прелесть солнечного дня, равно как и новизна заснеженных церковных луковиц, враз померкла, сделавшись очередной нелепостью бесконечной скачки. Зудела давно не мытая кожа, чесалась голова, а лицо стало до того обветренным, что последние дни Софи старалась не глядеться в зеркало.
Впрочем, если и нет её величества, это даже ничего. Это теперь всё равно. Сейчас бы забраться в тёплую постель, укрыться с головой и забыться бы до летнего тепла на манер лесных медведей, про которых некогда ей рассказывала Бабетик. Вот по сторонам дороги замелькали городские постройки, причём постройки до того невзрачные, недоделанные, сляпанные наспех, без смысла и плана, что слёзы навернулись у девушки на глаза. Говорила же ей Элизабет, предупреждала ведь... Если бы в этот самый час, этого самого 3 февраля Софи получила право выбирать, то незамедлительно приказала бы развернуть лошадей и во весь дух помчалась бы домой, в неуютное тепло фамильного замка, по сравнению с которым сей русский город казался вовсе чудовищным. Да что тут говорить! Тем более что лошади скачут, снег скрипит, тем более что судьба определена и возврата быть не может, по крайней мере в этой жизни. И припомнились ей последние слова Бабет о том, что в той (а теперь уже — в этой) стране плохи не какие-то отдельные явления, тут плохо решительно всё, всё, всё... Среди попадавшихся на глаза особняков были, правда, такие, которые при архитектурной своей завершённости обладали некоторым даже изяществом линий, но тем более ужасными казались бродившие тут же собаки и какие-то странные бесформенные фигуры людей, изредка встречавшиеся на белоснежном поле неогороженных участков. Люди эти как на подбор одеты были даже не в плохую одежду, но в тряпки, каким-то образом обмотанные вокруг тела и головы. И, как назло, в довершение ко всему — неустранимый запах цветочной воды. Столь опрометчиво облитая шуба, шуба роскошная и поистине бесценная, первый настоящий подарок русских, сделалась, таким образом, очередным источником живого раздражения. Надо же, именно в момент выстрела. Правду говорят, что, если уж Господь захочет наказать, он найдёт способ...
Чуть подавшись вбок на гладком снегу, сани наконец остановились возле дворцового подъезда.
«Ну вот», — изменившимся голосом сказала сама себе Иоганна-Елизавета, шумно выдохнула, как если бы глотнула вина, и вслух прибавила:
— Ну, с Богом.
Солнце ударяло по глазам, оправдывая своим свечением слёзы на глазах Софи. Девушка потопталась на снегу и сильно вздрогнула, когда пушки шарахнули ещё раз, теперь ближе и потому — громче. От группы встречавших отделился коротконогий ладный мужчина в расстёгнутой шубе и с непокрытой головой. Он приблизился молодцеватым шагом, представился и заговорил на таком чудовищном французском, что стылые губы Софи сами собою сложились в улыбку. Желая удостовериться, что со стороны русского офицера это не розыгрыш и не фиглярство, Софи подняла глаза на встречавшего, затем взглянула на мать — и бог смеха ретировался. Иоганна-Елизавета с таким ласковым лицом смотрела на офицера, глаза её лучились таким добродушием, что девушке сделалось даже неловко. Чуть поодаль кучно стояли мужчины, сплошь почти военные и на удивление некрасивые, курносые, со свекольными от мороза лицами и неизбежным предательским блеском влаги под носом. От дыхания появлялись облака пара, делавшие мужчин и лошадей несколько похожими. Этот Repnin, если только Софи правильно разобрала имя, старательно кривил губы: произнесение иноземных слов давалось ему огромными усилиями. Понять смысл не было решительно никакой возможности. Запнувшись на полуслове, Репнин пошевелил губами, как бы в надежде на то, что позабытое иностранное слово каким-то чудом вырвется из уст само по себе и тогда окажется возможным продолжить приветственную речь, — однако же чуда не произошло, слово не явилось, так что Репнин лишь густо покраснел и сделал два неопределённых жеста рукой, первый из которых должен был означать что-то вроде «а, да ладно», тогда как второй имел смысл «пожалуйте во дворец».
Сквозь десятки напряжённых улыбок, настороженных и любопытных взглядов продралась Софи вслед за матерью. Одолев несколько бесшумных (под ногами притаились ковры) лестничных пролётов, пологих и чудовищно роскошных, оказались наконец принцессы в отведённых им покоях. Чужеродная обстановка поневоле сплотила мать и дочь, причём обе они, не сговариваясь, быстренько поняли выгоду своего единения, — и потому сложный, в иной ситуации могущий растянуться на несколько дней процесс примирения прошёл моментально и практически безболезненно, заняв ровно столько времени, сколько потребовалось, чтобы обойти все комнаты, все «их» комнаты, и отобрать наиболее привлекательные вещи.
В конце концов удовлетворённая Иоганна-Елизавета, как была в шубе, плюхнулась в кресло, скрипнувшее, несмотря на внешнюю свою основательность, жалобным мебельным голосом.
— Боже правый, — вздохнула она.
— И спать, спать, спать... — попадая матери в тон, сказала Софи, испытывая сейчас удовольствие от простого повторения этого чудодейственного глагола. Ей казалось, что по-настоящему, то есть в тёплой постели, не спала она по крайней мере целую вечность.
Хотя в комнатах было настолько жарко натоплено, что окна запотели напрочь, Софи, так же как и мать, не торопилась скинуть шубу. Подаренная в Риге, обнова эта была точной копией материнской шубы, притом сшитая по мерке; мало того, что у Софи прежде не имелось ничего подобного, — шубы, её и материнская, и вправду были удивительно хороши, из какого-то мягкого пушистого зверька, название которого Софи постеснялась спросить, чтобы не выказать своё на сей счёт неведение. Мягкий пушистый мех ластился под рукой, переливчато играя светом; от шуб не так согревалось тело, как именно душа, в чём девушка ныне особенно нуждалась. Её зеркальный двойник, несмотря на габариты вместительной шубы, казался сейчас выше ростом и стройнее, так что девушка глаз не могла отвести от комплиментарного отражения. Смотрела и думала: она — и вроде как не она...
— Перекусим, и тогда уж можно будет... — Иоганна-Елизавета вдохнула, чтобы со вкусом произнести желаннейшее слово «спать», однако вдох оборвался таким мучительным зевком, что между словами «будет» и «спать» пролегло полминуты. — Можно будет спать завалиться, — выговорила наконец-таки мать, обернувшись на стук в дверь и ловко вошедшего Репнина.