Ладонь у Бентик оказалась горячая и солоноватая, с крошечной родинкой возле поворота «линии жизни».
— Ты такая замечательная! — пылко сказала Софи, не имея в виду что-либо конкретное, но желая доставить тем самым удовольствие подруге.
— Но-но! — с прямо-таки взрослой угрозой ответствовала Бентик, голос, впрочем, не повысив.
— Очень замечательная, правда...
— Ты кого угодно в краску вгонишь, — недовольно заметила Бентинген.
Ранняя осень своими красками лишь усиливала полыхавший в душе маленькой принцессы чистый пожар, симбиоз дружбы и любви, гордости и преклонения. Осень входила незаметно, через потайные лазейки. Замечая, как остающееся неизменным — высоким и бездонным, в кудряшках небрежных облаков, — небо сделалось заметно отяжелевшим при отражении в зеркале озера, Софи подчас испытывала постыдное для сильной женщины волнение и старалась в подобных случаях дышать глубже, во избежание, как это уже случалось, обвинений со стороны госпожи в слюнтяйстве и слезливости.
— Я ведь не почему-нибудь, — робко пыталась оправдываться Софи, — я это... просто взглянула так... посмотрела, увидела, как здесь у тебя красиво, лес этот, небо. Ну и...
— Ну и разнюнилась, — жёстко проговорила Бентик, хотя произнеси, кажется, она несколько ласковых слов, девочка жизнь бы за неё положила.
Утренняя прогулка верхом сделалась некоторой привычкой для маленькой принцессы. Фике сжилась с видом и запахом лошади в не меньшей степени, чем привыкла к зубчатому отражению прибрежных деревьев в лесном пруду. Вода собирала и собирала отдельные жёлтые листья, которые ветром, сообразно прихоти этого последнего, прибивались к одному или другому берегу, так что подчас графиня, сбросившая всё платье, смуглая и ладно скроенная, с волосами, предупредительно завязанными узлом на самой макушке, входила не в воду, но в сплошные ярко-жёлтые крапчатые осиновые листья, словно в сказочную крупную кашку. Купание завершало первую часть всякой утренней прогулки. В пасмурные утра Бентик, которую недолгое купание из нимфы скоренько превращало в синюшную, со втянутым животом и узкими плечами девочку-подростка, выскакивала из воды и стремительно растиралась собственной нижней рубашкой — вместо полотенца. Полотенце Бентинген неизменно брать с собой отказывалась, должно быть усматривая в этом лишнее доказательство благоприобретенного и тем более ценного мужества. Однако, если с утра принималось вдруг жарить солнце, купание завершалось долгим бесстыдным загоранием: и чем более Софи притворялась в такие моменты занятой швырянием в пруд камешков или собиранием никчёмных цветов, тем с большей силой притягивала её взгляд нагота подруги.
— Ты что это, как мышь на крупу? — перевернувшись на спину и скрестив ноги, одновременно приподнявшись на локтях, в упор поинтересовалась Бентик. — Нравится смотреть на меня, что ли?
Последние слова прозвучали настолько уничижительно, что Софи, пребывающая в полной до того момента уверенности относительно незаметности своих взглядов, хотела было проглотить слюну и позорно поперхнулась.
Но вдруг произошло невозможное. Грозная госпожа, прекрасная нимфа с треугольником рыжеватых волос, с крупицами песка на не высохшем ещё животе в мгновение ока сменила гнев на милость. Она улыбнулась и будничным, как если бы речь шла о сущей ерунде, голосом просто молвила:
— Нравится, так смотри.
Несмотря на полученное разрешение, разглядывать голую богиню Софи так и не решилась, однако в полемику на сей счёт благоразумно не ввязалась, да и не в том, собственно, дело. Ушлая Бентик в тот момент едва ли подозревала, что будничная милость того жаркого безветренного утра означала для Софи некий совершенно иной, новый слой в дружеских отношениях. Изловчившись, вечером того же дня Фике без всякого к тому повода стремительно поцеловала руку Бентик и была награждена снисходительной улыбкой, не сопровождённой былыми комментариями. Однако третья попытка, предпринятая девочкой в четверг за картами, окончилась фиаско — тем более сокрушительным, что уже до того было меж ней и подругой обещающее потепление.
— Ты можешь меня презирать, конечно... — принялась оправдываться принцесса.
— Не буду я презирать. Однако и сопли распускать не позволю, имей, пожалуйста, в виду. Ты хуже мужчин. Это мужчины только и думают, как бы прижать в уголке да поцеловать. За что, собственно, я их и ненавижу. Так вот, ты ещё хуже. Только и думаешь об одном.
— Я не думаю, Бентик, миленькая... — пролепетала совсем уничтоженная категоричностью приговора принцесса.
— Значит, ко всему прочему ещё и дура.
Сколько времени может продолжаться безграничная воля? Месяц, полтора, два? Софи уже без малого три недели находилась в вортельском парадизе, и при этом Господь постоянно заботился о том, чтобы неприступная и непостижимая Бентичек была рядом, а невозможных взрослых рядом и даже поблизости не было. Случилось несколько раз в продолжение этих дней мелькнуть платью графини Альтенбургской, полновластной хозяйки во всём, что не относилось к Бентинген; владевшая в вортельском дворце всем и вся, будучи сама весьма прихотливой, капризной, привередливой, она не была, однако, допускаема в приватный мирок собственной дочери. Уловившая краем глаза мелькнувшее во второй, в третий, в пятый раз платье матери, Бентик произнесла веское: «Кыш!» — и спокойствие восстановилось.
— Ты с ней так строго, — заметила Софи.
— Наоборот, по возможности мягко. У женщин, в противовес мужчинам, получается так: чем больше на них давит жизнь, тем более они озлобляются, собираются этак внутренне, и тем дольше они живут. Счастливая женщина и в молодости умереть может, а вот всеми ненавидимая беззубая карга и до восьмидесяти дотянет.
— Ты хочешь сказать, что плохие отношения с матерью...
— Ой, не приведи Господь... Вообще-то я жуткая трусиха. На моём месте настоящий мужчина давно бы пальнул ей меж рогов. — И, повернув лицо в сторону открытой двери, за которой послышался наилегчайший шорох, Бентик угрожающе отчеканила: — Я ведь по-хорошему сказала «брысь». Или мне прийти?
Хозяйка дворца поспешно ретировалась, на пути отступления уронив тяжёлый стул.
— И после будет утверждать, что никогда не подслушивает, — довольная, ухмыльнулась Бентинген.
Восторгаться в Вортеле можно было разве только природой: парком, прудами, лесом. Впрочем, лес этого вполне заслуживал. Преображаясь день ото дня, он, как хороший певец, брал всё более и более высокую ноту, и когда казалось — сорвётся, совершал немыслимое усилие, и следовала новая нота... Одни деревья желтели, другие обогащались за счёт бордового, иные темнели, делаясь иссиня-коричневыми; такие, например, как клёны, пытались угнаться решительно за всеми — отчего получалась прямо-таки колористическая сказка. Лес приоткрывал Софи простые истины. Уж сколько раз, казалось бы, сколько сотен раз бывала она на природе, а фактически только теперь начала постигать вековечную строгую прелесть дымов, туманов, утренних и вечерних рос, красоту намоченной дождём грибной шляпки, спрятанной в траве.
Чем более феерически безупречной представлялась Фике эта череда вортельских дней, тем более девочка желала бесконечного продолжения: утр, прогулок верхом, рос... Через три-четыре дня после того, как слегла Иоганна-Елизавета, девочка испытывала сильное неудобство из-за того, что вот матери вроде как совсем плохо, а навестить-то больную некому. Через неделю Фике подобные мысли тревожить перестали. К исходу второй вортельской недели казалось вполне нормальным, что мать где-то там, неизвестно где, то ли болеет, то ли ещё что, — и в силу неприсутствия Иоганна-Елизавета делалась фигурой всё более абстрактной на фоне плотски конкретной Бентик.
Услышав как-то из разговора подурневшего лицом Вагнера об ухудшившемся состоянии здоровья Иоганны-Елизаветы, Софи вдруг осознала непрочность своего тихого — рядом с Бентинген — счастья. Ведь случись что, ведь умрёт мать — и сказке тотчас наступит конец. Хотя после тревожного известия Софи не кинулась к матери, вообще не двинулась с места, однако задумалась крепко и по обыкновению бесплодно. Загадка про то, как сделать, чтобы Бентик вечно оставалась рядом, а матери бы не было, — загадка в обычных координатах решению не поддавалась.