О, Доротея, Доротея — отдельная, щемящая и страшноватая, с точки зрения Софи, судьба. Будучи на два года старше Фике, то есть приблизительной ровесницей, она изведала немыслимые для иных бездны: потеряла сначала мать, затем отца, едва не наложила на себя руки, была затем принята на правах члена семьи в дом бездетного принца оттфризского. Но — и тут начиналось ужасное! — по слухам, за оказанные милости Доротея вынуждена была жить с принцем как жена: терпеть его крутой характер и делить с ним постель. Нестерпимо было ежедневно видеть Доротею и при этом не иметь возможности спросить её о главном. Софи догадывалась, что мужчина и женщина в постели суть великая тайна, давно уже переставшая быть таковой для Сольмс и остающаяся терра инкогнита для самой маленькой принцессы.
А может быть, никакая и не тайна. Может быть, там всё обыденно и скучно, как бывает в купальне или за столом. Но ведь сие нужно знать, и знать наверняка. Софи, наверное, сгорела бы со стыда, если бы вдруг набралась мужества произнести соответствующий вопрос, — однако, встречаясь с Доротеей (или Дотти, как она именовала подругу), она тысячу раз сгорала от любопытства и своей трусости. Да, некоторые слова в определённых ситуациях буквально не произносились. Рассчитывать же на то, что Дотти как-нибудь сама, как-нибудь вдруг разоткровенничается и сама расскажет, не приходилось, что лишь усугубляло пытку вынужденного молчания о главном.
Но что-то за скромностью и молчанием Дотти было, определённо было. То тут, то там рассыпала Доротея слова-призраки, слова-загадки, — рассыпала и, не считая нужным пояснить, приоткрыть, так сказать, завесу, говорила и говорила дальше, не понимая того, как в эти минуты страдает её младшая собеседница. Взрослые слова, туманный смысл, бросающие в краску догадки.
Вот, допустим, некий аборт — это как? И не спросить, даже не взглянуть на Дотти, которая во многих отношениях сделалась такой умной, взрослой, такой опытной, что даже страшно. Притом, что жизнь Софи ведь может повернуться таким боком, что никогда девочка не сумеет постигнуть сих тайн.
В двенадцать лет от роду, смеем уверить, всякой девочке кажется невыразимо страшным слово никогда. С этим словом, с холодком, который слово это вызывает, сопоставима разве только смерть принесённого как-то домой сорочьего птенца. Или кровь первых в жизни месячных.
...Снова пыль из-под колёс, снова относимый ветром запах конского пота, мычание случайно вышедшей к дороге коровы с грустными глазами, а это значит, что вновь они в пути. На сей раз карета, или правильнее — лошади, или буквальнее — мать, везли Софи в город Вортель, где проживала сделавшаяся приятельницей Иоганны-Елизаветы вдова графа Альтенбургского. Рассчитывая остановиться в Вореле до истечения лета, чтобы несколько отдохнуть от Штеттина, принцесса сделала распоряжения касательно учёбы дочери в эти летние недели, — и теперь позади экипажа, в старой карете о двух лошадях, за ними поспевал бедняга Вагнер, которому в одиночку надлежало заниматься с девочкой всеми предметами, включая и каллиграфию.
Вагнер недоумевал относительно необычного распоряжения губернаторши, однако напрасно. Его имело смысл взять с собой ради одной только фразы, мол, мы приехали со своим учителем. «С учителем» — это звучало солидно; это практически то же самое, что путешествовать с собственным поваром, врачом или астрологом. В таком сопровождении видны были стать и статус. А кроме того, наличие Вагнера заткнёт болтливый рот графини, которая заглазно болтает, будто Иоганна-Елизавета не занимается дочерью вовсе. Хорошенькое дело, не занимается! Очень даже занимается, и, когда иные родители позволяют своим отпрыскам вволю бездельничать, она понуждает свою дочь впитывать знания, прирастать за счёт наук: лицом не вышла, мозгами пускай берёт. И помимо, помимо, помимо всего прочего Иоганна имела также свои сокровенные виды. Рассчитывая как следует отдохнуть и развлечься, принцесса даже думать не могла спокойно о том, что с нею вместе развлекаться и отдыхать будет её наглая Фике. И чтобы жизнь не казалась девочке сплошным мёдом, чтобы, условно говоря, сунуть паршивку в книжную пыль лицом, — для всего этого и был призван Вагнер.
Мили за две от вортельского замка карету принцесс встретил нарядный, чтобы не сказать щеголеватый, офицер — небрежно козырнул и тактично поотстал корпуса на полтора, чтобы пыль из-под копыт его лошади не беспокоила и без того утомлённых путешественниц. Сидевшая спиной по ходу движения Иоганна-Елизавета с привычным интересом рассмотрела, насколько удалось, молоденького офицера. С неудовольствием заметила она полные ляжки, изящество костюма и напрочь лишённое мужественности лицо. Куда больше нравился принцессе тип нагловатого бабника. Ну да ничего не попишешь. Не бывает такого, чтобы всякий мужчина оказывался симпатичен. В конце-то концов, сами симпатии могут существовать лишь на фоне антипатии. Нет, очень уж толстые ляжки у офицера... Когда экипаж остановился возле широко раскинувшегося дворца, офицер позволил себе притормозить лошадь возле дверцы кареты, легко спрыгнул на траву, стащил обеими руками с головы фуражку и — совсем как в сказке — обернулся женщиной. Молодой и относительно хорошенькой.
Тьфу!
— Бентик, — она протянула на мужской манер руку выбравшейся из кареты Софи, слегка заинтригованной увиденным превращением мужчины в женщину.
— Простите?
— Полное имя Бентинген, но можно Бентик.
— Очень приятно, — так называемым светским голосом ответствовала следом за дочерью появившаяся Иоганна-Елизавета.
Смерив её взглядом, графиня Бентинген вновь повернулась к девочке:
— Надеюсь, мы с тобой подружимся, — и она шутливо хлопнула Софи по плечу. — Увидимся.
Иоганна-Елизавета вслух ничего не произнесла более, однако раздражённо повела плечами вослед удаляющейся крупными шагами графине.
И сам тот факт, что матери пришлось умыться, был приятен Фике. Кроме того, улыбчивая уверенность, которая проскальзывала в словах и жестах этой странноватой Бентинген, необъяснимым образом заряжала Софи если не мужеством, то чем-то весьма похожим на мужество.
Позднее в тот же день, когда заходящее солнце ещё не вовсе опустилось за горизонт, однако уже закрасило все деревья дворцового парка в тёмно-тёмнозелёный, когда над крышей молниями носились стрижи, а меланхолично настроенные комары при всякой движущейся мишени делались весьма буйными, если не более того, графиня Альтенбургская жаловалась своей гостье:
— ...Вы не представляете, до чего всё это неприятно, просто не представляете. Ведь родная как-никак дочь — и вдруг свою мать буквально в грош не ставит. Она рта не даёт мне раскрыть. Для неё мать — это тьфу. Ей ведь уже шестнадцать лет. Вы были замужем в её-то возрасте и, насколько я помню с ваших слов, уже свою первую девочку вынашивали. В шестнадцать, милочка! А моя — какой-то тихий ужас! Для неё все мужчины — это просто ноль без палочки, пустое место. При этом заметьте, что сама носит исключительно мужские костюмы, а говорит исключительно грудным голосом. Вы обратили внимание, как она говорит, нет? Ой, ну что вы! Так говорит, чтобы создавалось впечатление, будто бы у неё, знаете, этакий мужской бас. А если вздумает на лодке прокатиться, то норовит за вёсла сесть.
— На вёсла, — тактично поправила Иоганна-Елизавета.
— Вот-вот, — обрадованно закивала хозяйка. — О чём и речь! У себя в комнате она прячет какие-то железные тяжести и тайком от родной матери мускулы, извиняюсь, развивает. Это служанки доложили. То есть девочка буквально стыдится того, что родилась девушкой. Я, говорит, исповедую силовой подход к жизни. Силовой подход, вы себе можете представить? Чтобы, допустим, в наше с вами время (при словах «наше с вами время» чуткая до возрастных дефиниций Иоганна-Елизавета повела плечами) девушка шестнадцати лет от роду говорила: «Исповедую силовой подход»? Вот вы качаете головой, а что сие означает, боюсь, не представляете. Да, не представляете. По моему распоряжению служанка ей приносит подобающую её положению, иначе говоря, женскую одежду, а она, представьте себе, ударяет служанку по лицу сжатым кулаком! Возмутительно, не так ли? Я, скажем, тоже не святая и тоже могу выйти из себя. Но, простите меня великодушно, сомкнутым кулаком — это сугубо мужское варварство, я так считаю. В том и сложность, чтобы даже во гневе уметь оставаться женщиной. В роду кого только у нас не было: алкоголики, психи, развратники... Да вы, наверное, и сами наслышаны. В конце-то концов, я даже могу в некотором смысле понять своего двоюродного брата... Вы, разумеется, слышали, и это ужасно... И всё-таки я могу его понять, скажу об этом откровенно. А вот собственную дочь понять отказываюсь, вы уж, как говорят крестьянки, извиняйте великодушно. Не могу, и всё тут.