— Ты что, уже командир отделения?
— Нет, — ответил Миша, — бери выше, я уже помощник комвзвода, мой командир отличный мужик. Он собрался жениться, а плясать не умеет. У него скоро отпуск должен быть, он просил меня научить его плясать «Яблочко» и чечетку.
— И что же ты? — спросил я.
— Я обещал научить, но, видишь, помешала война.
Выйдя из казармы, мы выпили в буфете по бутылке пива и, присев на крашеной лавочке на привокзальной площади, закурили. О чем-то задумавшись, глядя в землю, Миша грустно сказал:
— Вот так-то, Ваня, скоро и тебя обмундируют и дадут винтовку-трехлинейку. Смотри, не храбрись, война есть война. Не горячись, как тогда на Сибирской улице, когда мы выручали своих «вертунов». Помнишь, как Прикуска гайкой проломил тебе голову, я пришел в бешенство, когда увидел твою ладонь, залитую кровью.
Не забыл я драку на Сибирской улице, когда Прикуска, заядлый в селе голубятник, загнав пару наших лучших голубей-вертунов, не хотел их отдавать даже за высшую цену выкупа — пять рублей за каждого. Это было пять лет назад. И хотя Миша был двумя-тремя годами моложе Прикуски и ростом ниже его, но он при виде крови на моей голове так отчаянно бросился на Прикуску, что сразу же сбил его с ног и начал тузить кулаками по морде. Его стащили с Прикуски два мужика, соседи по Сибирской улице. Отчаянным и бесстрашным мальчишкой рос мой брат. В наших детских военных играх в «красных и белых» он всегда командовал «красными», а меня назначал начальником разведки. И я гордился этим. И вот теперь мой старший братишка всю отвагу своей души вез на войну.
Вечером, перед закатом солнца, батальон Миши был полностью погружен в пассажирские вагоны. Взвод Миши разместился в предпоследнем вагоне поезда. Моему брату досталась средняя полка. Уйдя из вагонной толчеи, мы с Мишей уединились в тамбуре. Не знали мы оба, что это будет последний прощальный разговор братьев. Бросив взгляд на широкий морской ремень, которым я был подпоясан, Миша, улыбнувшись, спросил:
— Где достал-то?
Я ответил, что купил у матроса с эшелона, который с Тихого океана шел на фронт. Как и я, Миша с раннего детства мечтал служить в военно-морском флоте и иметь вот такой же широкий кожаный ремень, на медной начищенной бляхе которого красовался морской якорь. Я молча снял с себя ремень, скрутил его крепко вокруг медной бляхи и протянул Мише.
— Дарю!
Миша попытался почти силком вернуть мне его, но я твердо сказал:
— Отдашь мне его, когда оба живыми вернемся с войны.
Эти мои слова словно магически подействовали на брата. Он снял с себя узенький сержантский ремень, свернул его и засунул в мой карман. Чтобы посмотреть, как выглядит брат, подпоясанный морским ремнем, я на шаг отступил от него.
— Идет! Очень тебе идет, — сказал я, и, сойдясь вплотную, мы крепко обнялись. Слезы, появившиеся на глазах Миши, меня растрогали. Последний раз слезы на его глазах я видел в день ареста отца в 37 году.
— По возможности, почаще пиши маме и бабушке, не забывай и обо мне, — с трудом подавляя беззвучные рыдания, произнеся.
С подножки вагона я спрыгнул лишь тогда, когда поезд уже тронулся и набирал скорость.
А после войны, возвратившись домой, я узнаю из писем Миши, которые мама бережно хранила в отдельном узелке, что полк их сразу же, прибыв в действующую армию, почти с колес вступил в бои. И Миша добровольно пошел в разведку рядовым солдатом. В этом же письме Миша писал, что в разведку не назначают, в нее идут добровольно. А после краткосрочных курсов приказом командира дивизии его назначили командиром разведвзвода. В этом же узелке с сыновьими письмами были треуголки, в которых однополчане, его подчиненные солдаты-разведчики, писали, какой бесстрашный и мужественный командир был ее сын. А из одного письма солдата-разведчика я узнал, что, уходя на очень опасное боевое задание, Миша наказал своим разведчикам, что если он из этого задания не выйдет живым, то схоронить его, не снимая с него матросского ремня, который подарил ему младший брат. Растрогало меня это письмо. Вспоминая нашу последнюю прощальную встречу с Мишей в Новосибирске, я до утра не мог уснуть. И вот сейчас, уже в старости, когда во мне все сильнее и сильнее живет вера, что после смерти человек обретает новую, вечную, потустороннюю жизнь, я горячо надеюсь на встречу с братом, чтобы рассказать ему, как я вернулся с войны живым и здоровым, как поступил в Московский университет, как с отличием его окончил и как стал известным писателем. Я уверен, что он будет счастлив. Он так любил меня на этой горькой и грешной земле какой-то особой, трогательной и нежной братской любовью. Это он заронил в мою душу семена любви к есенинской поэзии, с которой я никогда не расстаюсь.
Дорога в Севастополь
Сейчас даже смешно вспоминать, как мы, трое одноклассников 24-й средней школы Новосибирска, уже зная о том, что на западе идет война, что немцы бомбят не только Брест, Киев и другие города, но и Севастополь, получив проездные документы за три дня до войны, все-таки решили ехать и боялись, как бы нас не остановили и не вернули. Мы не допускали мысли, что война будет затяжной, что если мы доберемся до Севастополя, то нас к приемным экзаменам даже не допустят, а тут же отправят назад, домой. И все-таки нам, семнадцатилетним, было «море по колено». Поезда на запад шли с большим опозданием, они все чаще и чаще уступали дорогу груженым товарным эшелонам с мобилизованными мужиками.
В Москву мы приехали на пятые сутки. Я с трудом уговорил Петра Мурашкина и Мишу Целищева заехать к моему старшему брату Сергею, который в этом году закончил московский институт. Я его не видел больше года. О такси у нас не было и понятия. Улицу Стромынка, дом 32, уже четыре года стоявшую на конвертах Сережи, я помнил отлично, а поэтому до метро «Сокольники» доехали без труда, а там две трамвайных остановки шли пешком, так как трамваи были забиты.
На наше счастье, Сережу мы нашли быстро. Постучавшись в комнату, номер которой нам назвал комендант общежития, я услышал родной голос Сережи:
— Можно!
Кроме брата, в комнате никого не было. Он лежал на койке в ботинках и пиджаке и курил, а когда узнал меня, быстро вскочил и никак не мог понять, как я мог очутиться у него, в Москве? Я рассказал ему, что мы, три друга, едем поступать в Высшее военно-морское училище в Севастополе и по пути завернули к нему.
— Сумасшедший! — изумился Сережа. — Ведь Севастополь бомбят каждый день, куда вы едете!
— Мы едем на запад, Сережа, куда едет вся Россия, — спокойно ответил Миша Целищев.
После обеда в студенческой столовой Сережа проводил нас на Курский вокзал, помог нам закомпостировать билеты. Я рассказал ему о житье-бытье дома, о том, что Миша уже поехал на фронт. В вагоне мы распили на четверых бутылку водки, простились, и мне почему-то стало так жалко Сережу, ведь он закончил такой элитарный институт, который, как он писал нам в письмах, можно сравнивать с Царскосельским лицеем. Одет он был во все заношенное и, как мне показалось, с чужого плеча, купленное на барахолке. Поэтому, ничего не говоря, я снял с себя пиджак и сказал:
— Разденься, Сережа, померь.
Он разделся и надел мой пиджак, который в те довоенные годы можно было считать и модным, и дорогим, из коверкота. И, ничего не говоря брату, я надел его выгоревший на солнце пиджак, в котором он приезжал домой на каникулы три года назад. Он уже тогда выглядел поношенным и старомодным.
— Носи, Сережа, мне он уже не нужен. Я в Севастополе получу все новенькое, морское.
Петр Мурашкин и Миша Целищев меня поддержали.
— Нам даже в военкомате сказали, чтобы надели на себя чего-нибудь похуже, потому что все это пропадет.
Сережа поблагодарил меня за этот братский жест, пожал руку и поцеловал. Из вагона он вышел, когда поезд уже тронулся, и некоторое время, ускоряя шаг, шел рядом с нашим окном по перрону. Так я простился со своим старшим братом, с которым жизнь соединит меня уже после войны.