Домой я пришел весь в слезах. Распряженные во дворе лошади, привязанные к задранным дышлам бричек, мирно похрустывали овес. Гнедой жеребец, пофыркивая в кошелку с овсом, длинным густым хвостом сгонял с крупа присосавшегося паута. Я смотрел на него, а в глазах все еще извивалась серая змея. Толька и Петька, прячась за колесами брички, пытались вырвать из хвоста рыжей кобылы волосы для кнута. Кобыла была смирной и никак не реагировала, когда они, намотав на указательный палец волосы, резким движением вниз вырывали их. И тут же, опасаясь, что лошадь лягнет, отскакивали в сторону, все время косясь на дверь сеней, откуда каждую минуту могли показаться кормачевские колхозники. Мишки на дворе не было.
— Что вы делаете?! — крикнул я на братьев, которые не видели, как я вошел во двор.
Испуганные выражением моего перекошенного лица, они отскочили в сторону и убежали в огород.
— Что с тобой, сынок? — тревожно спросил отец, когда я вошел в избу.
С трудом сдерживая рыдания и не в силах унять нервную дрожь, я рассказал обо всем отцу.
— Где он, этот Фокей! Сейчас он у меня получит! — воскликнул отец, и я решил, что он сейчас пойдет бить ему морду.
— Не надо, папаня, он старик… — начал я уговаривать отца, который уже снимал с гвоздя фуражку.
Отца остановил и Данила.
— Петрович, сядь. В сердцах греха наделаешь. Остынь, завтра с ним поговоришь. Не рушь беседы. Мы ведь с тобой год как не виделись.
На столе в кухне стояла начатая четверть самогона. На лавке и на бабушкином сундуке расположились еще два незнакомых мне мужика и баба, что сидела на возу в клетчатом платке. Лица у всех — или от выпитого самогона, или от ветра и солнца — были красные, возбужденные. Бабушка хлопотала у шестка печи. На сковородке горячим парком дымились крупные куски жареной щуки. «Привезли кормачевцы, — подумал я. — У нас последнее время щука почти вся вывелась, ловятся лишь караси да ерши». Брата в избе не было.
— Папаня, а где Мишка? — спросил я отца, чувствуя, как вся злость, накопленная за дорогу, словно испарилась.
— Понес матери передачу. Есть хочешь? Садись.
Запах жареной рыбы щекотал ноздри, дразнил.
— Погоди, успеешь за стол! Посмотри на свои руки, — встряла в разговор бабушка, которая вечно все замечала, до всего ей было дело.
Я пошел в сени и для вида раза три громко звякнул соском чугунного умывальника, в котором воды было на донышке. А грязь на руках размазал, оставив ее на мокрой холщовой утирке.
Сел между разрумянившейся бабой и Данилой, который только что разлил по граненым стаканам самогон и поздравил отца с новорожденной.
Почуяв запах жареной рыбы, вбежали Толик с Петькой. Остановились у печки и, переминаясь с ноги на ногу, глядели то на отца, то на бабушку. Оба ждали команды отца. За столом он был строг и не всегда, не при всех гостях мог посадить за общий стол детей. По лицу отца, который, поднеся ко рту стакан с самогоном, вдруг задержался, я понял, что он решает: пригласить малышей к столу или сказать бабушке, чтобы та покормила их попозже.
— Ну, что? — спросил отец, переводя взгляд с Петьки на Тольку. — Щучки охота отведать? Мамаша, — отец круто повернулся к бабушке. — Посади их в горнице. Да смотрите скатерть не обляпайте.
Толька и Петька схватили со стола по куску хлеба и юркнули в горницу.
Когда мужики выпили по полстакана самогона за новорожденную и, кряхтя, закусили солеными огурцами, я, осмелев, повернулся к Даниле.
— Дядя Данила, а когда лошадей поить?
— Потерпи, скоро поедем. Только на гнедка мне, наверное, придется сесть самому. Уросливый, чужих наровит сбросить, шайтан. Признает только меня.
— Это, случайно, не тот, о котором ты говорил прошлой осенью? Еще объезжать собирались? — спросил отец, наблюдая за бабушкой, которая вначале отложила для малышей в алюминиевую миску три куска жареной щуки, а потом, передумав, один кусок взяла назад. — Мамаша, да положи ты им по два куска, пусть поедят как следует, они же голодные. — И тут же жестом руки и наклоном головы молчаливо извинился перед Данилой. — Вижу по всему, что жеребец высоких кровей. А грудь-то, грудь…
— Тот самый, — хмуро протянул Данила, сдвинув брови. — Да ждали мы от него больше. Не в те руки попал, когда к седлу приучали. Погорячились, сорвали норов. Пришлось запрягать в оглобли. А ведь как я на него надеялся. Думал, для скачек подготовим. Уж призы кое-кому снились. А вон получилось вишь как — охомутали.
Мишка пришел из роддома, когда мы уже поужинали и за околицей показалось стадо. Любуясь гнедым жеребцом, отец трогал его холку, тыкал кулаком в грудь, ладонью проводил по тугому лоснящемуся крупу и зачем-то, нагнувшись, обхватывал пальцами ноги коня повыше копыт. Заметив Мишку, отец встал и стряхнул ладони.
— Ну, как мать? Не подходила к окну?
— Пока не разрешают. Та утрешная тетка сказала, что маманя чувствует себя хорошо.
— Ну, ступай, ешь, там тебе оставили. А потом выходи — посмотрю, кто из вас усидит на гнедке.
Я глянул на отца: шутит или говорит всерьез? Только что за столом Данила говорил: конь с норовом, всех, кроме него, сбрасывает. В глазах слегка захмелевшего отца я заметил блеск, который в них вспыхивал, когда в душе его просыпалась лихость. А уж того и другого у него хоть отбавляй. Чего только не рассказывала про него мама. Как отец в молодости с завязанными глазами на спор забирался на колокольню аж до самого креста и переплясывал всех знаменитых плясунов. Лошади слушались его как колдуна. Не было на конном базаре такого норовистого скакуна, чтоб он не сел на него верхом и, вдоволь натешившись буйством жеребца, когда тот вставал на дыбы и бросался в разные стороны, давал круг почета от старой церкви до новой, наводя страх и ужас на шарахающихся в стороны прохожих.
Пока Мишка ужинал, отец, Данила и два его напарника-кормачевца — молчаливый молодой детина саженного роста и стриженный наголо парень, острым ножичком вырезавший на кнутовище тонкие узоры, — сидели на осиновых бревнах. Я не отводил глаз от гнедого жеребца. Он притягивал меня, словно магнит. Я даже не заметил, как в нашем дворе появились Пашка Шамин и Трубичка. Опасливо поглядывая на отца, недовольство которого не раз испытали на себе, когда не вовремя приходили к нам и сманивали детей на озеро купаться или разорять утиные гнезда. Трубичка стоял у калитки и ждал, когда я его позову, а Пашка, подойдя к рыжей кобыле, гладил ей бок, кидая опасливый взгляд на отца.
— Ну что, Трубичка, сядешь на гнедого? — насмешливо спросил отец.
Среди ребятни этот парнишка слыл трусом и ябедником.
— Не знаю, дядя Егор. Уж больно он… — Трубичка хотел что-то сказать, но не находил слов.
— Что больно? — строго спросил отец.
— Люто смотрит. Как бы не укусил.
— А ты подойди, погладь его, — подначивал отец.
Трубичка нерешительно подошел к гнедому и, остановившись в двух шагах, протянул к его морде руку. Гнедой стриганул ушами, сверкнул синеватым отливом глаза и, оскалив большие белые зубы, дернулся мордой навстречу мальчишке, который сразу же отскочил назад.
— Ну что — слабо, — засмеялся отец.
— Я лучше на рыжуху… — протянул Трубичка и смело подошел к кобыле, положив ей на холку руку.
Во двор вышел Мишка. В руках у него были куски хлеба. На губах, на подбородке брата лоснился жир: так спешил, что даже не утерся. Как и Трубичка, он, не дойдя до гнедого несколько шагов, протянул на ладони хлеб. После нервного всхрапа жеребец снова обнажил белые крупные зубы разомкнутых челюстей. Мишка, отдернув руку, отскочил в сторону. А я стоял и не мог оторвать глаз от коня. Уж больно тянуло меня к нему. Страшно было, а тянуло. Сбегал в избу и, крадучись от бабушки, достал из решета ломоть хлеба.
Мне бросился в глаза взгляд отца, который тоже уселся на бревнах и закурил. Я прочитал в нем нечто вроде последней надежды, соединенной с благословением.
Как и Мишка, я с ломтем на ладони осторожно, не дыша, пошел навстречу гнедому. И все повторилось: стриганули длинные уши, вздрогнули в храпе ноздри и губы, а оскал зубов лошади на этот раз показался мне еще страшней… Но я преодолел себя, сумел переступить ту грань, перед которой дрогнули Мишка и Трубичка. Очертя голову и движимый какой-то непонятной силой, вплотную подошел к морде коня, поднеся к ноздрям гнедого пахучий ломоть хлеба. С жеребцом словно что-то случилось. Вначале он вскинул голову, замер, потом своими мягкими губами тронул ломоть, аккуратно вбирая его в зубы.