Там как раз начался перекур. Отец сидел на бревне и рассказывал что-то смешное. Когда он увидел нас, запыхавшихся от бега, то встал и зачем-то надвинул поглубже картуз.
Не дожидаясь вопроса, я выпалил одним духом:
— Все!.. Родилась!.. Иринка!..
Улыбка на лице отца говорила о том, как он счастлив, но тем, по-мужски сдержанным счастьем, которое не принято показывать на людях.
— Ну, хорошо, молодцы, что навестили мать. Поздравляю. Вот теперь у вас есть еще одна сестренка. — Он погладил своей шершавой ладонью мою голову и повернулся к плотникам. — Ребята, я на часок-другой отлучусь. Вы уж без меня.
И, бросив взгляд на одного из мужиков, наказал:
— Степин, чтобы все лежаки по уровню, а стойки по отвесу.
Веснушчатый рыжеволосый мужик с аршинными вислыми плечами молча кивнул головой, а когда мы все трое отошли от сруба, сказал вдогонку:
— Петрович, с тебя причитается!.. Без четверти не вертайся!
— На четверть губы не раскатывайте, а пару бутылок ставлю! — бросил отец в ответ, и мы зашагали в сторону роддома.
Мы остались у окна, а отец, завернув за угол больницы, пошел в приемный покой. Вернулся быстро. С лица его не сходила счастливая улыбка.
— Ну вот, теперь слышал своими ушами. Аж три кило, рост пятьдесят сантиметров. Вон какая!..
У входа в раймаг он велел нам подождать. А сам скрылся за расхлестанной дверью на ржавой пружине.
И тут мне на ум пришла мысль: а что если вместо дяди Серафима деньги отдать отцу. Отец надежнее, он бы и купил все, что надо в вагоне-ресторане. Дядя Серафим, известное дело — человек запойный, раза три в год уходит «в темную», неделями не выходит на работу. Не зря же его из главных бухгалтеров в райфо перевели в рядовые. Этой мыслью поделился я с Мишкой. Он ее принял, но с оговоркой:
— Только папане скажем, что все, что он купит, передадим мамане мы с тобой, и в записке напишем, что от нас.
Я согласился безоговорочно.
Из раймага отец вышел с пустыми руками и хмурым лицом.
— Что, не дали? — спросил Мишка.
— Разгружают товар, сказали, после обеда…
С минуту отец стоял в раздумье, куда пойти: на работу, домой или в ларек к Горбатенькому, у которого русскую горькую можно купить даже тогда, когда в других магазинах ее не сыщешь. Правда, страждущих Горбатенький выручал с небольшой наценкой, но никто на него не роптал.
И тут Мишка открыл наш план отцу. Вначале он забеспокоился, в голосе прозвучало подозрение:
— Откуда у вас такие деньги?
— Продали Очкарику бабки. Аж сто шесть штук, половина моих, половина Мишкиных, — поспешил я погасить тревогу отца. Он, как я понял, поверил моим словам и, что-то прикидывая в уме, сказал:
— Это вы хорошо надумали. Только нужно мне побриться и переодеться. — Окинув себя взглядом, он ухмыльнулся: — Такого в вагон-ресторан не пустят.
Ходил отец быстро. Мама всегда его просила умерить шаг. И вообще он все делал быстро, с ловким проворством и легкостью в движениях — все это часто вызывало у меня мысль: «Вот вырасту и буду так же ловко владеть косой и топором. И ходить буду быстро…» А пока мы за отцом едва поспевали.
Радостная весть глубоко растрогала бабушку. Встав на цыпочки, она поцеловала отца в лоб, поздравила его и нас с Мишкой. Все, что в семье нашей случалось хорошего, доброго и удачливого, бабушка относила только к одному — к милости Божьей. Все беды, все неудачи и даже малейшие неприятности, переступавшие наш порог, она связывала с гневом и карой Господней. Ее затяжные земные поклоны перед иконами в горенке и молитвы, шепотом слетавшие с губ, говорили о глубокой искренней благодарности Господу Богу. Теперь она молилась, чтобы он дал силы и здоровья роженице Марии и ее младенцу. Мы старались не мешать молитвенному уединению бабушки, а потому не заходили в горенку.
Пока отец, надувая щеки, брился, сидя за столом перед осколком зеркальца с желтыми подтеками, мы с Мишкой на скорую руку собрали в свои сумки учебники и тетради и, соврав отцу, что домашнее задание выполнили еще вчера, выкатили из печки чугун со щами. Ели торопливо, обжигаясь, то и дело посматривая на стенные ходики и прикидывая в уме: сколько у нас останется времени после отхода поезда «Москва — Владивосток». Успеем ли на первый урок? Тут Мишка что-то надумал и, поморщившись, спросил меня:
— У тебя первый урок физкультура?
— Физкультура, — ответил я, не понимая, чего он задумал.
Мишка, многозначительно подмигнув мне, метнул взгляд на отца, усердно выбривающего волосы на шее.
— Что, все болеет ваш физкультурник? Опять будете два часа гонять тряпичный футбол на площадке? — спросил Мишка и подмигнул мне.
— А чё боле делать, раз он заболел? — отвечал я, как идущий на поводу ослик.
— А нашу географичку зачем-то вызвали в область, на какой-то слет. Тоже придется или играть в чехарду, или гонять с вами футбол.
Говорилось это так, чтобы все слышал отец. Уж не знаю, поверил ли он нашему вранью или, скрыв догадку, решил не лишать нас радости свидания с мамой и вручения ей подарка. Улыбнувшись собственным мыслям, он встал, похлопал себя по тщательно выбритым щекам и прежде, чем пойти к рукомойнику, предупредил:
— Если опоздаете на урок, то скажете учительнице, что ходили со мной к матери в роддом. И скажите, что у вас родилась сестричка.
У нас сразу отлегло на душе.
Отец не только ходил и работал быстро, он и за столом не засиживался, жадности кеде никогда не проявлял. Пообедал, тщательно вымыл руки, достал из-под кровати завернутые в мешковину хромовые сапоги, в которых венчался и обувал только в особо торжественных случаях, тронул их сапожной щеткой и, любуясь блеском черных негнущихся голенищ, приставил к кровати. Синюю сатиновую рубаху-косоворотку, сшитую мамой к Пасхе, он надевал всего лишь раз. Извлеченная вместе с черными суконными брюками из кованого сундука, она еще отдавала нафталином. Пиджак, чтобы не помялся в сундуке, висел всегда на вбитом в стену гвозде, аккуратно завернутый в четверо сложенную марлю. Под пиджаком, тоже на гвозде, висела завернутая фуражка с высоким околышем и черным лакированным козырьком. Отец надел ее, посмотрелся в зеркало и повесил назад.
— Отслужила свой век, такие теперь не носят, — ответил он на мой немой вопрос. — Чего доброго, еще осмеют, ныне народ злой пошел, на старину шикают, им подавай новую моду.
О густые русые кудри отца не раз ломались деревянные зубья гребня. Мама говорила, что до тифа, которым он переболел сразу же после женитьбы, его волосы не так буйно вились и были не такими густыми. Из пяти сыновей отцовские кудри унаследовали только двое: Сережа и я. Но отец утверждал: вот подрастут Петька и Толька — завьются волосы и у них. А чтобы не обижать Мишку, унаследовавшего прямые с медным отливом волосы мамы, он говорил:
— А ты, Мишуха, подожди, еще так завьются, что сам не рад будешь.
Рядом с нарядившимся и помолодевшим отцом, который прежде чем причесаться роговым гребнем обмакнул его в лампаду с деревянным маслом, мы выглядели в своих сбитых худых сапожонках и во многих местах заляпанных чернилами пиджаках довольно невзрачно. А переодеться было не во что.
Отец посмотрел на наши сияющие лица, на которых светилась гордость за него — сильного, нарядного и красивого, — и горько улыбнулся.
— Ничего, сынки, вот выполним пятилетку, тогда будет всего завались. Появятся у вас новые рубашки и суконные костюмы. Были бы лад и здоровье, а остальное — дело наживное. Ну, собрались?
Мы с Мишкой давно уже были готовы. Даже помазали дегтем сапоги, отчего те сразу посвежели.
Толька и Петька, которые крутились тут же около отца, конечно же раздумывали, как бы увязаться с нами на станцию. Они заколготились, начали лазить то под кровать, то на полати, то на печку — торопились собраться. Но, зная, что к отцу с вопросами приставать рискованно, делали это втихомолку, поглядывая то на отца, то на нас с Мишкой.
— А вы куда собрались, орлы? — спросил отец, поводя пальцами по чисто выбритым щекам.