Молодой человек закончил чтение, и повисла тишина.
Глава XVI
Сиприано и Кэт
В воскресенье днем появились большие черные каноэ с огромными квадратными парусами; они медленно плыли с западного берега сквозь легкую дымку над водой: из Тлапальтепека с грузом больших соломенных шляп, одеял и глиняной посуды, из Иштлауакана, и Харамайи, и Лас-Семаса с циновками, лесом, древесным углем и апельсинами, из Тулиапана, Кушкуэко и Сан-Кристобаля — наполненные доверху темно-зелеными шарами арбузов и грудами красных томатов, манго, овощей, апельсинов и кирпича и черепицы, обожженных докрасна, но очень хрупких, и снова с древесным углем и лесом с бесплодных сухих гор за озером.
Кэт почти всегда выходила в пять часов пополудни посмотреть на лодки, плоскодонные, вытащенные на мелкую воду, и как их начинают разгружать в предвечернем зное. Ей нравилось наблюдать, как мужчины бегают по доскам с темно-зелеными арбузами в руках и складывают их пирамидами на песке, темно-зеленые арбузы, похожие на живые существа с белыми животами. Как томаты ссыпают в воду у берега, и они пляшут на мелкой волне, пока женщины моют их, — пляшущий пурпур.
Длинные тяжелые кирпичи складывали вдоль развалившегося мола, потом грузили на осликов, которые, хлопая ушами, трусцой бежали с грузом, утопая в песке, перемешанном с галькой.
Cargadores[107] суетились возле лодок с древесным углем, таская грубые мешки.
— Уголь не нужен, нинья? — кричал чумазый cargador со станции, который таскал на спине сундуки приезжих.
— Почем?
— Двадцать пять реалов за два мешка.
— Плачу двадцать.
— Идет, двадцать реалов, сеньорита. Накинете еще два реала мне за доставку?
— За доставку платит хозяин, — говорила Кэт. — Но я приплачу двадцать сентаво.
И человек шел, быстро перебирая босыми ногами по каменистой земле, с двумя мешками угля на плечах. Мужчины взваливали на себя огромный груз, будто не замечая тяжести. Они, можно сказать, любили почувствовать сокрушительное давление груза на свой железный позвоночник и что они способны выдержать его.
Корзины весенней гуайявы, корзины сладких лимонов, называющихся limas[108], корзины крохотных, величиной с грецкий орех, зеленых и желтых лимонов; оранжево-красных и зеленоватых манго, апельсинов, моркови, плодов кактуса в огромных количествах, небольшое количество шишковатого картофеля, плоского, жемчужно-белого лука, маленьких calabazitas[109] и зеленых крапчатых calabazitas, похожих на лягушек, camotes, печеный и сырой, — ей нравилось смотреть, как корзины рысцой несут вверх на берег мимо церкви.
Потом, как правило, довольно поздно, появлялись большие красные горшки, пузатые красные ollas для воды, глиняные горшочки и кувшины с рисунком, процарапанным по кремовой и черной глазури, блюда, большие и плоские, для приготовления тортилий — множество всяческой глиняной посуды.
На западном берегу люди взбегали наверх, водрузив на головы по дюжине громадных шляп, — словно движущиеся пагоды. Другие тащили искусно плетеные кожаные huaraches и грубые веревочные сандалии. Третьи — кипы темных серапе с кричащим розоватым рисунком, водрузив их на плечи.
Захватывающая картина. Но в то же время было во всем этом что-то тягостное, почти гнетущее. Все эти люди спешили на рынок, как на битву. Они шли не на радостный праздник торговли, но на суровую борьбу с теми, кому нужен был их товар. В воздухе всегда ощущалась странная, мрачная озлобленность.
К тому времени, как колокола на церкви били закат, торговля уже начиналась. На тротуарах вокруг plaza сидели на корточках индейцы со своими поделками, грудами зеленых арбузов, строем грубой глиняной посуды, пирамидами шляп, рядком расставленными сандалиями, фруктами, россыпью запонок и прочих безделушек, называвшихся novedades, небольшими подносами со сластями. И все время прибывали люди из глухих деревень, ведя за собой нагруженных ослов.
Но никогда никакого гама, криков, лишь изредка громкий голос. Ничего похожего на бурлящий, живой, оглушительный средиземноморский рынок. Но вечно упорная, размалывающая воля; вечно наждачное давление на душу как бы серо-черного базальтового жернова.
С наступлением темноты торговцы зажигали жестяные «молнии», и язычки огня колыхались и развевались, когда темнолицые люди в белых рубахах и штанах и в огромных шляпах опускались на корточки возле своего товара в ожидании покупателей. Они никогда не уговаривали тебя купить что-нибудь. Никогда не расхваливали свой товар. Они даже не смотрели на тебя. Было такое впечатление, что они вообще торговали, пересиливая свои неизменные злость и равнодушие.
Иногда Кэт было на рынке весело и легко. Но чаще она чувствовала неизъяснимую тяжесть, медленно, невидимо обволакивающую душу. Ей становилось не по себе, хотелось бежать. Больше всего ей хотелось утешения, которое давали дон Рамон и гимны Кецалькоатля. Они казались ей единственным спасением в этом ужасном мире.
Опять ходили разговоры о революции, так что рынок был беспокоен и молол черную тревогу, сея черную пыль на душу. Кругом были непривычного вида солдаты в шляпах с загнутыми вверх полями, с ножами и пистолетами, с варварскими лицами северян, высокие, поджарые. Они расхаживали парами, переговариваясь на непонятном северном наречии, и казались Кэт более чужаками здесь, чем она сама.
Обжорные ряды были ярко освещены. Мужчины сидели за дощатыми столами и ели руками, а суп хлебали прямо из чашек. Подъезжал молочник верхом на лошади, впереди перед ним висели два больших бидона. Он медленно пробирался сквозь толпу к длинному столу и, сидя неподвижно в седле, разливал молоко из бидона по чашкам, потом, все так же сидя, как монумент, принимал свой ужин: чашку супа и тарелку тамаля или рубленого, жгучего мяса на тортилье. Вокруг медленно прохаживались пеоны. Звучали гитары, тихо, словно украдкой. Сквозь толпу ползла машина из города, полная народу: девушек, юношей, папаш и детей.
Сама жизнь во всей своей полноте, освещаемая стоящими на земле керосиновыми лампами. Толпа мужчин в белых рубахах и штанах и в огромных сомбреро, неспешно шествующих вокруг рыночной площади, молчаливо проскальзывающие женщины в темных платках. Над головой черные кроны деревьев. Вход в отель сверкает электричеством. Девушки из города в платьях из органди, белых, вишнево-красных, голубых. Группки певцов, поющих, повернувшись друг к другу. Никакого гвалта, все звуки приглушены, сдавлены.
Непонятное тяжелое, гнетущее ощущение мертвой черной враждебности, которой полна душа пеонов, распространяется вокруг. Почти жалко было смотреть на хорошеньких, стройных девушек из Гвадалахары, прогуливающихся по площади, взявшись за руки, таких легких в своих тонких алых, белых, голубых, оранжевых платьицах с короткими рукавами, которым хотелось, чтобы на них оглядывались, обращали внимание. А от пеонов исходила лишь черная враждебность, если не ненависть. Казалось, они обладают способностью отравлять воздух своей черной, каменной враждебностью.
Кэт готова была посочувствовать этим тоненьким, ищущим девушкам, хорошеньким, как бумажные цветы, жаждущим внимания, но отвергаемым, страдающим.
Внезапно прогремел выстрел. Мгновенно вся рыночная площадь оказалась на ногах, люди бросились в разные стороны, рассеялись по боковым улочкам, попрятались в лавках. Новый выстрел! С того места, где она стояла, Кэт увидела на другом конце быстро пустевшей площади человека, который, развалясь, сидел на одной из скамей и палил в воздух из пистолета. Это был какой-то полупьяный обормот из города. Люди поняли это. Тем не менее, он в любой момент мог направить пистолет ниже и начать стрелять куда попало. Поэтому все молча торопились убраться подальше, раствориться в темноте.
Еще два выстрела, по-прежнему в воздух. И в тот же миг из темной боковой улочки, где располагался армейский пост и где сейчас на земле высились груды шляп с огромными полями, выскочила маленькая фигурка офицера в форме; он молнией ринулся прямо к пьянице, который размахивал пистолетом, и, не успел никто и глазом моргнуть, бац! бац! — ударил его по лицу. Сначала по одной щеке, потом по другой, и звук пощечин прозвучал над площадью почти как выстрел. Мгновенно он вцепился в руку с пистолетом и выхватил его.