Время тянулось на удивление медленно. Мирон дострогал последнюю дощечку, а было еще светло. Утерев подолом рубахи со лба пот, стал собирать инструмент.
На улице вдруг яростно залился Шарик. «На кого это он? — недоуменно вскинул брови старик. — Неужто на Кузьму? Не должно бы, на своих он не лает». Теряясь в догадках, он подошел к окну.
По поляне, быстро пересекая пасеку, как пуля, летел, подпрыгивая, белый комочек.
Заяц! Вот шельмец! Прямо на жилье выпер и ни капельки не боится. Смотри-ка ты, вот оказия. Жаль, прозевал, пальнуть бы…
У крыльца, извиваясь, как уж, рвал цепь Шарик.
День угасал. За темной грядой заснеженных лесов скрылось солнце. Небо почти наполовину опоясала багровая, даже лиловая заря, будто далеко-далеко полыхало пожарище. Таким же лиловым сделался на пригорках и снег. Другой край неба, тот, откуда должен вот-вот подойти Кузьма, был каким-то особенно жутко-темным: оттуда надвигалась черная снеговая туча. Спускались ранние зимние сумерки.
«На жировку поднялся!» — подумал Мирон о зайце и отошел от окна.
Свернув папироску, он смел в угол к печке стружки, уложил на печь досушивать выструганные дощечки и, не зажигая огня, сел на лавку к столу.
На улице было еще светло, но в избе уже делалось сумрачно. Тьма, зарождаясь в углах, густела, копилась там и медленно, будто крадучись, расползалась по всей избе, обесформливая предметы и постепенно поглощая их.
Наконец смерклось и на улице.
Старику надоело ждать. Он набросил полушубок и вышел на крыльцо послушать, не скрипит ли где снегом Кузьма. Но на улице по-прежнему было тихо. Только Шарик звякнул цепью, выбираясь из-под крыльца. «Лось, должно быть, уже кончился», — мелькнула мысль.
Над лесом всходила луна. Звезды, крупные и яркие, низко висели над деревьями.
Кутаясь в полушубок, Мирон дошел до леса и, прислонившись к дереву, долго стоял так, вслушиваясь в редкие ночные звуки, ждал, не донесется ли чего подозрительного с той стороны, где лежал лось. Старик любил зимний ночной лес. Что-то величественно-сказочное было в нем. Большие снежные «кухвы» согнули вершинки тоненьких липок и рябин до самой земли. Под ними в настоящем сказочном дворце.
Луна уже поднялась настолько, что хорошо освещала лес и пасеку. Все вокруг было залито ее ровным рассеянным светом. Снег из темно-синего сделался голубым. На нем, как звезды на небе, зажглись блестки-искорки, те, которые днем на солнце горят алмазной россыпью. Мирон всмотрелся в них и нашел, что они и в самом деле очень похожи на обычные небесные звезды и на голубом, как небо, снегу можно отыскивать любое созвездие. Тут и крупная, чуть зеленоватая Венера, пониже — маленький, красноватый от злобы или ревности к красавице звезде Марс, дальше — Кудри Вероники, ковш Большой Медведицы, а еще дальше, по лощине, где в частом осиннике лежал наверное уже умерший лось, прошлась лунная дорожка, похожая на Млечный Путь. На ночном искрящемся снегу, как летом в реке, отразилось все небо.
Кузьма приехал уже в восьмом часу. Над лесами стояла полная ночь Мирон дремал, когда в сенях заскрипела намерзшая дверь и в избу вместе с холодом ввалился озябший сторож.
— Сумерничаешь? — спросил он хрипловатым простуженным голосом. — Припозднился я малость. То да се, а время идет. Собрался было в обед, ан собрание. Председатель увидел — машет рукой. Заходи, мол, с пасеки кто-никто непременно должен быть.
— А что за собрание, о чем? — спросил Мирон.
— Известное дело, севооборот утверждали.
Мирон спустил босые ноги с заскрипевшей кровати, нащупал ими ступни, сделанные из старых валенок, надел их и, подойдя к столу, зажег лампу.
— Шуму было, страсть! — рассказывал, раздеваясь, Кузьма. Высокий и статный, он выглядел еще молодо. Особенно живые были у Кузьмы глаза, быстрые и юркие, как две капельки ртути.
Кузьма — человек бывалый, любил поговорить. Несмотря на то что жил в лесу, знал все деревенские новости, знал, что произошло и что в ближайшие дни произойдет на селе, кто чем живет и дышит. Детей у него не было. Жену свою он схоронил лет десять назад, но вдовцом не остался. На второй же неделе, всему селу на удивление, привел откуда-то другую, лет на тридцать моложе себя, с которой и жил до сих пор. Мужики при случае любили подшутить над Кузьмой, как-де он справляется с молодой женой и не таскает ли она его за бороду, но старик ловко отшучивался и не обращал на это ни малейшего внимания.
— Морозит? — спросил Мирон.
— Смякло, — потирая озябшие руки, ответил Кузьма. — Снег начинается.
— О чем все-таки на собрании калякали?
— Не хочется и рассказывать, голова, — махнул рукой Кузьма. — Весь вечер мололи о кукурузе, словно помешались все. Выходит, что без нее и одного дня колхозу не прожить» Только старики недовольны. Бают — пустое!
— Знамо так! — поддержал Мирон. — На наших кислицах какая уж кукуруза? Землю зря занимать. А где гречь будет, не говорили?
— Про гречь молчат. Видно, земли под нее не хватило. Да если и посеют клин где-нибудь у черта на куличках, нам все равно проку мало.
— Это уж так…
Кузьма вышел в сени, развязал салазки, сделанные на лыжах, и внес в избу мешок с провизией.
— Разобрать надо, — сказал он, вынимая из мешка узелок за узелком, — чего в избе оставить, чего в сени выкинуть. Мясишка мне тут где-то малость баба завернула.
— Я вот сегодня мясишка-то нашел! — похвалился Мирон.
— Что, ай русачок попал? — сверкнул глазами сторож.
— Какое там! — махнул рукой Мирон. — Страшно и подумать. Лось!
— Как лось? — не понял Кузьма.
— Так вот и лось. Какой-то подлец подстрелил, а он дошел До нашей пасеки да почитай под самой городьбой и кончился в осиннике.
— Неуж правда? — недоумевал Кузьма.
— Истинно тебе говорю! Врать разве буду? Вот бежать надо в село или в лесхоз, а когда? Сейчас, поди, уж поздно, а до утра тушу может заковать, потом и не разделаешь.
— Коль правда все это, Мирон, я думаю, не стоит и грех заводить с этим лесхозом.
— Какой же это грех? Неуж волкам да воронам оставлять?
— Зачем волкам, — радостно улыбнулся сторож, — сами небось не хуже волков. Перетащим тушу да будем зиму-то поедывать. Нам двоим этого мяса — во! — провел Кузьма ладонью по заросшей, как у медведя, шее.
— А узнают? Засудят ведь! Об этом ты подумал?
— Кто же это узнает? Кабы считаны были в лесу звери, а то небось никто не хватится. А заявим — хуже может обернуться дело. Скажут: кто, кроме вас, мог убить его у самой пасеки? Вполне так могут дело повернуть. Заявили мы с тобой в позапрошлом году, когда на болоте раненого лося нашли, а что из этого вышло? Государство от лося только шкуру получило, а мясо все до косточки лесхозовское начальство по себе разделило. А нам с тобой даже спасибо не сказали. Не забыл, поди? На этот раз, надо полагать, тоже не скажут, а если и скажут, то нам все равно проку от этого мало.
— Шут его знает, — замялся Мирон. — Лось ведь не заяц, вот чего я боюсь.
— А что, не упрячем?
— Так-то оно так, а все же страшно чего-то. Первый раз я в таких делах. Век чужого не трогал.
— Сроду ты, Мирон, чего-нибудь да боишься, — обидел с Кузьма, — пра! Разве другие бы упустили на нашем месте? Н в жисть! Ну, я мирюсь, коли в казну бы все это пошло, а то ведь сам знаешь. Растащат, анафемы, всего зверя.
— Все это так, Кузьма, а все-таки опасно. Ну хоть бы мясо завидное было, а то ведь так себе, щепа. Не стариковское, одним словом. Ему двое суток в русской печи преть надо, да и после этого нашими зубами не взять. По мне, так лучше не связываться.
— То, Мирон, не беда, коль родилась лебеда. Вот две беды, как ни ржи, ни лебеды. Хоть и плохое, как ты говоришь, мясо, а все не мочало. Сейчас бы забрать его в самый раз. Ночь как по заказу! Снег идет. К утру все заметет. Шито-крыто!
— А как не заметет?
— Не заметет — сами заметем. Небось охотники!
Мирон колебался. Искушение было велико, но и робость брала-Чуял он, что Кузьма не отстанет от него, всю ночь промучает, а уговорит. Сказать же ему что-нибудь такое, чтоб сразу отстал, не хватало у Мирона смелости. Не мог он высказывать правду прямо в глаза, жалел человека, К тому же и сам Мирон, слушая горячие уговоры Кузьмы, уже заколебался, — «Может, старик и прав», — думалось ему. И хотя искушение начинало одолевать, но совесть все же мучила. Да и робость брала. «А вдруг?»