Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— А это что же все нетронуто? — искренне опечалилась она. — Кушайте, кушайте, гости дорогие! Ах, ну что же вы не ешьте?!

Рихард Иоганнович завился бесом, принялся придвигать еще один стул, по-халдейски обхлопывать скатерку салфеткой, но Христина Адамовна, проявив недюжинный характер, не поддалась на его сомнительные соблазны, меня же, напротив, матерински журя, легонько хлопнула по затылку (не распускай, говнюк, руки!), от чего моя вставная челюсть выпала на скатерку, что и вызвало взрыв всеобщего веселья.

— Ах, кушайте, кушайте, — отсмеявшись, сказала Христина Адамовна. — А то ведь вскорости и жрать-то будет нечего!

— Смогли бы? — провожая ее долгим, уважительным взглядом, спросил мой гадкий сотрапезник.

Я с достоинством промолчал.

Жаркое оказалось жестким, катастрофически пересоленым.

— Это Виолетточка, — заметил Зоркий. — Любовь, Тюхин, несчастная любовь! Разлюбил ее вдруг добрый молодец старший лейтенант Бдеев, любил-любил, и — на тебе — разлюбил… Так на чем мы остановились?.. Насколько я понял, вы склонны заявить, что все происходящее вокруг ни что иное, как…

— Конец света, — пряча глаза, докончил я.

— Вандефул, то бишь — вундербар!.. А вы не смогли бы, Тюхин, конкретизировать свое представление об этом… м-ме… об этом неординарном, я бы сказал, природном явлении?

И тут я еще больше помрачнел, я глубоко вздохнул и, глядя в окно, на плац, на выделывающих артикулы с автоматами салаг, на далекого, у клуба, капитана Фавианова — стоя на крыльце, машет кулаком, репетирует Маяковского — на тяжелые, в багряных просверках, тучи, на всю эту незапамятную уже, в небытие стремящуюся недействительность, глядя на все это, как из ложи театра на сцену, где разыгрывается бездарный провинциальный спектакль под названием «Тоска по невозможному», — я прошептал:

— Конец света — это…

— Уже хорошо, уже в рифму! Ну же, смелее!..

— Это, когда кончается все для тебя самое светлое. И никаких там огненных дождей, текущих вспять рек, антихристов, армагеддонов. Просто щелкает выключатель, и вдруг с ужасом сознаешь, что смотреть уже больше не на что…

Ослепительная изумрудно-зеленая вспышка озарила худое лицо Рихарда Иоганновича. Глаза его — очки он снял и положил на скатерку — впалые безвидные глаза его были зажмурены, губы поджаты. Куда-то исчез, как будто никогда его и не было, синяк. А между тем за окном творилось нечто невообразимое. Совершенно бесшумные, как северное сияние, зарницы небесной иллюминации разыгрались вовсю: зеленые промельки чередовались с синими, фиолетовыми, оранжевыми, карминно-красными. Тонюсенько опять вдруг задребезжала ложечка в стакане, зазвенели фужеры на буфетной стойке. В левом крыле казармы Батареи Управления, там, где помещались кабинеты начальства и радиокласс, разом распахнулись все окна. Деревья зашумели, взмахнув ветвями, сыпанули осенней листвой. Открылась дверь, на крыльцо вышел Митька Пойманов с красной повязкой дневального на рукаве. Он вынул из кармана пачку махорки, согнул между пальцами листочек курительной бумажки, но как раз в это время опять полыхнуло мертвенной прозеленью. Разинув рот, Митька задрал голову в небеса, а белый прямоугольничек выпорхнул из его неуклюжих рабоче-крестьянских пальцев и, точно белая бабочка, взлетел под самую крышу, выше проводов, выше деревьев, с которыми вечно было столько хлопот всем дневальным всех времен и народов: листья, осенние палые листья, милостивые дамы и господа! Белая бабочка, мечась, полетела вдоль окон третьего этажа — вон из того, у водосточной трубы, из пятого слева, чуть не выпрыгнул Ваня Блаженный — я чудом успел ухватить его за ХБ: «Ты чего, совсем сдурел, что ли?!» Трепещущая белыми папиросными крылышками Мнемозина Набоковия — во всяком случае, так бы мне хотелось ее называть — подхваченная каким-то незримым порывом, взметнулась к самым облакам, низким, клубящимся, затем, словно обессилев, медленными зигзагами спустилась к смутно видневшемуся в дымке тумана одноэтажному домику караула. Вдруг пропала из виду, на мгновение взмелькнула и опять пропала, теперь уже навсегда. И в тот самый миг, словно салютуя ее безумному порыву, захлопали створки всех окон в казарме, зазвенело разбитое стекло, целая стая приказов выпорхнула из кабинета товарища майора, в лицо мне дохнуло душным ветром, взвило пыль над бетонным плацем, зашумело деревьями. Небо вспыхнуло, раздался до странного слабый, сухой, приземленный какой-то звук…

— Это гром? — удивился я.

— Ни в коем случае, — глядя в окно, сказал Рихард Иоганнович, — это пока еще только солдатик на посту застрелился… Слушайте, давайте-ка выпьем по этому поводу. Только, чур, без тостов, Тюхин, не чокаясь…

Я взял стакан с расхристанной черносливиной на дне и, коротко выдохнув, поднес его ко рту. Жидкость опалила гортань, огнем пошла по пищеводу. Ну, разумеется, это был спирт, для маскировки разбавленный, а точнее, прикрашенный компотом, наш родимый армейский ректификат, «шило», которым бригадные офицеры и сверхсрочники с утра до вечера любовно промывали контакты наших строго засекреченных оперативно-тактических «изделий». Я глотал фирменный напиток Христины Адамовны и это была такая мука Господня, что когда я наконец допил до донышка, до вставшей поперек горла чертовой черносливины, мне уже хотелось только одного на свете — занюхать чашу сию, но не хлебом, и даже не рукавом хэбухи, милые мои, дорогие, — а той, единственной во всем мирозданье, пахнущей тамбовскими просторами и керосином, гайкой от дедулинского трактора…

Глава восьмая. Кто следующий?.

На этот раз ни пива, ни свежих дембильных «параш». В «коломбине» тихо, как на кладбище после команды «встать, смирно!» Нет Филина, нет Ромки Шпырного. Вот уже третий час ночи, а мы все курим, все ждем батарейного писаря Кочумая с новыми подробностями, хотя, честно сказать, и от старых-то ум за разум заходит. Во-первых — ЧП. На третьем, выходящем на Зелауэрштрассе, посту тяжело поранился часовой. Ну, ладно бы гусь, зелень пузатая, а то ведь наш годок. Что это — провокация? неосторожность? попытка самоубийства?.. И во-вторых — тоже ЧП. Сегодня в нашей части, точнее, в том, что от нее осталось, отбоя не было. На вечерней поверке обнаружилось, что из батареи пропал рядовой Шутиков вместе со своей сигнальной трубой. Весь день был и вдруг на тебе, исчез, словно вознесся на небеса или, что еще невероятней при нашей сверхзасекреченности, дезертировал! А ведь на это как раз и намекала сунутая им под подушку помкомвзвода загадочная записка: «Не вижу иного выхода. Москва — Воронеж. Шут.» Нужно было знать Шутикова, чтобы представить себе всю вопиющую нелепость подобного предположения. Бежать за кордон Пашка никак не мог, и это не в рассуждении модного нынче караулпатриотизма — драпали и от нас, и еще ого-го как драпали! — дело было в другом, куда более прозаическом обстоятельстве: рядовой П. Шутиков был слеп, во всяком случае так сочли двое из пятерых врачей в Окружном госпитале на комиссии, состоявшейся после трехмесячного курса его лечения. Вернувшись в родную часть, рядовой Шутиков стал передвигаться по батарее днем примерно так же, как я это позволял себе только глубокой ночью, да и то, как правило, в полнолунье. Его закаченные под лоб глаза и простертые вперед руки заставляли старшину батареи замирать с безвольно отвисшей челюстью. Когда наше подразделение шло строем в столовую, он тащился за ней следом, держась за хвост гимнастерки замыкающего. Почти одиннадцать месяцев Пашка в упор не видел никакого начальства. Кстати сказать, приспособить к делу этого бывшего виртуоза-трубача из кладбищенского оркестра предложил все тот же до глубины души потрясенный старшина Сундуков. «Прупадать, так с музыкуй!» — прослушав сигнал «отбой» в исполнении трубача Шутикова, мрачно заметил он. Лично я вполне допускал, что Пашка не придуривается, уж больно натурально у него все это получалось, да и каких только чудес не навидался по госпиталям, но оставленная записка, и даже не столько текст, сколько четкий, почти каллиграфический — он ведь, арап, у нас был писарем до Кочумая! — почерк, наводил на размышления.

61
{"b":"584402","o":1}