И Колька-Артиллерист — вот уж воистину уникум! приподнимается и, оттопырив казенную часть, издает звук, и никто этому особо не удивляется, заметьте, потому как все знают, что таковой фокус Колюня способен повторить, хоть просто так, хоть на спор, в любое время дня и ночи!
Я встаю, я высовываю голову в окошко — глотнуть свежего воздуха. Темень. Светятся фонари над спецхранилищем, где, по слухам, содержатся наши грозные ядерные боеголовки. Тихо. Только тополь за полосой препятствий шелестит листвой, высоченный, еще выше, чем та моя злополучная береза у КПП. «Вот бы на него антенну закинуть!» — думаю я.
— Отбой газовой тревоги! — объявляет Боб. Заседание продолжается…
На часах без пяти три. Последние капли выжимает Ромка из канистры с пивом:
— Одиннадцать… двенадцать… тринадцать… Кажется, все, Гитлер капут!
И тут Ромка-цыган обводит всех своими масляными конокрадскими глазищами и, заговорщицки подмигнув, интригует почтеннейшую публику:
— Есть свежая дембельная параша!
— Тю, трепло! Сейчас, небось, скажет — «приказ» в октябре!..
— И не в октябре!
— Перед ноябрьскими?
— И уж точно — не перед ноябрьскими!
— Ну чего, бля, томишь, заикнулся так выкладывай, сукаблянафиг!..
И Ромка Шпырной глубоко, аж до всхлипа, затягивается и, давясь дымом, с трудом, чужим сдавленным голосом говорит:
— А «приказа», чавэлы, теперь вообще не будет…
Сказал, и перевел дух, и глядит, скотина, исподлобья: как среагируем. И хотя оно конечно — клейма на этом проходимце ставить негде: прохвост, балаболка, брехун, патологический прибиратель — чуть не сказал «приватизатор»! — всего плохо лежащего, но сказанное, господа, — это уже не по правилам, это уже за пределами, перебор: дембель тема святая: ерничества не терпящая!..
Отец Долматий, хмуря брови, сдувает пепел с «козьей ножки»:
— Ты, цыганерия, говори, да не заговаривайся!..
— Совсем, бля, салага обнаглел!
— Так ведь я что, — вздыхает Ромка, — за что купил, за то и продаю…
— Откуда, блянафиг, дровишки, от Кочумая?
— И не от Кочумая, — еще тоскливей вздыхает Ромка, и снова затягивается и говорит, — Это не Кочумай, это… это ч е р т мне сказал!.. Вот…
— Кто-кто?!
— Че-орт!.. Повторить по буквам?.. — он вскидывает девичьи свои ресницы, — Не, кроме шуток! — для достоверности он даже крестится, скотина. — Во, гадом буду, век свободы не видать!.. Да вы че?! Вы че и не знаете, что у нас черта задержали?
— Тю! Когда?
— А когда Тюха с дерева сверзился… Не, вы чо — правда не знаете?! Да он же у нас на «губе» сидит! Гадом буду! Сам навроде козла, только голый, как негра, черный, с бородкой…
— С рогами, с хвостом, — это, конечно, Боб.
— Насчет хвоста не знаю, а то что у него к мозгам проводочек подключен — это точно, сам видел!..
— Ну бля, вааще! Ты, Роман, сукабля, ври…
— Не любо — не слушай! — не на шутку обижается Шпырной. — Я ж это, я выводящим был на той неделе. Захожу в камеру с харчем, а он, падла, как вскочит — буркалы белые, будто дури нанюхался, руки вот так вот вытянуты, как у Тюхи, когда он по ночам ходит…
— Че, че?! Ты чего несешь-то, дефективный?!
— Руки, говорю, вот так вот вытянуты. «Ви-ижу! — говорит, третьим глазом, — говорит, — вижу предначертанное! Сквозь туман, — говорит, сквозь мглу, — говорит, — времен! Не хотите ли, Роман Яковлевич, — говорит, — приподнять занавес, узнать, то есть, про свое светлое будущее. Что вас, Роман Яковлевич, интересует, вы спрашивайте, я отвечу!..»
— Ну?
— Что — ну? Вот я и спросил: а не сможете ли, — спрашиваю, сказать, когда наконец «приказ» нам будет?..
— А он что?
— Вот он и ответил мне: «приказа», друг мой, — говорит, теперича и не ждите, потому как «приказа» теперича, не будет вам никогда!..
— Тю-у… Это как это — никогда?
— Ну откуда ж я знаю, — вздыхает Ромка, — это ты у него спроси…
— А ты чего же не спросил?
— Почему не спросил? Спросил…
— Ну?..
— Гну!.. Я спросил, а он мне и отвечает: «Да какой же, Роман Яковлевич, может быть „приказ“, когда мировой порядок кончился?!»
— Как наше пиво, — говорит Боб.
И все, конечно, смеются, только как-то на этот раз не шибко весело, недружно как-то, елки зеленые.
Я все шарю и шарю по эфиру — пусто, как шаром покати. Сплошной рев, треск да вой: улла! улла!.. А тут еще компас. Передо мной на столе лежит компас, и сколько я на него ни смотрю, стрелочка мечется, как безумная. Я снимаю наушники. В «коломбине» тихо. Мужики сосредоточенно смолят, стараясь не глядеть друг на друга. Сегодня с вечера не трясет. Не чешется лоб, не зудят последние зубы. Тишина какая-то странная, непривычная.
— Ну, с чертом, похоже, ясно, — говорю я, — а солнце-то, почему все же солнце-то не всходит, господа присяжные?
И они молчат. Все молчат, молчат. А потом Боб гасит окурок о каблук и кладет мне руку на плечо:
— Как говорит наш дорогой старшина: значыть так нада, Витюха…
Глава пятая. От рядового М. - рядовому запаса Мы
Письмо второе
Мотто:
«О, дайте мне хоть разок посентиментальничать! Я так устал быть циником.»
В.Набоков «Лолита»
…Вопросы, вопросы — их с каждым днем все больше — и на все, или почти на все, у меня, сокол ты мой ясный, ответов нету! Что это — ядерная война?.. космический катаклизм?.. международная провокация?.. где стартовики?.. куда подевалась соседняя часть прикрытия?.. где наш начальник связи подполковник Штефан?.. где все остальное человечество?.. Вопросы, вопросы, вопросы! Вот и твой среди них — самый, пожалуй, больной, самый, не побоюсь этого слова, русский: почему не говорит Москва?..
Только сейчас, когда мрак и туман отрезали нас от мира не хуже гулаговского забора с вышками, только сейчас, Тюхин, я оценил чего стоят такие, казалось бы, простые, с детства до дрожи памятные, голосом Левитана, слова: «Внимание! Говорит Москва! Передаем важное правительственное сообщение…» Или такие вот, еще проще, человечнее, но все равно, друг мой, с каким-то скрытым, только нам, советским людям, доступным подтекстом: «Говорит Москва! Передаем сигналы точного времени…»
Да, да — ты опять не ошибся, со свойственной всем истинным лемурианцам прозорливостью угадал — у меня, действительно, перемены, и какие! Чудесное возвращение в ряды наших доблестных Вооруженных Сил благотворно повлияло на меня как на личность. В считанные дни вернулась былая уверенность в себе, возрос дух, окрепла дисциплина, коренным образом улучшилось политико-моральное состояние! Снова, как в юности, в тумбочке у меня Карл Маркс, а в сердце беззаветная сыновняя преданность своему народу, строю, Коммунистической — и оставь эти свои кривые ухмылочки! партии и ее авангарду — ленинскому ЦК и ЦКК. А пропо: в жизни не забуду, как ты, мерзавец, осклабился, когда твой товарищ и коллега, поэт-пародист и парторг К. Комиссаров, Царствие ему Небесное! — негодуя, воскликнул: «Но ведь ты же наш человек, Тюхин!..»
Тьфу!.. Дай дух перевести…
Ну, так на чем мы?.. Ах, да — но это еще не все, не все, друг мой! Однажды ночью на «коломбине», пялясь в инфернальную тьму за окном, я вдруг с какой-то вспышечной, ослепительной ясностью осознал, что все случившееся со мной в пост-армейской жизни — это вовсе не случайность, не прихоть Рока, не игра чьей-то не шибко здоровой, а подчас прямо-таки извращенной фантазии, я понял, Тюхин, что это головоломное мое возвращение в молодость, в милые сердцу наши с тобой шестидесятые — это знак, это мягкий, но решительный шлепок руки Провидения по моему дурацкому затылку, Тюхин! И если ответ на этот вопрос — так что же, о что же, что же все это? — мне неведом, то на вопрос зачем? — на этот вопрос, Тюхин, я могу ответить четко, как на политзанятиях: строго засекреченным способом я переброшен (вариант: передислоцирован) в воинскую часть п/п 13–13 для выполнения спецзадания, суть которого, Тюхин, заключается в том, чтобы со свойственным мне талантом, ярко, вдохновенно, предельно правдиво описать (не путать ударения!) на бумаге самый главный, самый впечатляющий, самый счастливый, кривоухмылец ты злокачественный, этап своей не очень в общем-то замечательной жизни!