— А?
— Сколька дениг хочишь?
В щель просовывается жуткая, вся в черной шерсти, лапища. Уж никак не левинская. Она тянется к моей позолоченной финтифлюшке. Я перевожу дух.
— Нравится? Дарю!
— В-вах!
Скрипит дверь. Вот теперь я вижу его. Кепка, брови, усы…
«Чеченец!» — молнией пронзает меня.
Дверь приоткрывается пошире.
— Вах-вах! — восклицает он. — Чего нада, дарагой? У тибя апят балыт галава? Тибя апят трысот-ламаит?! Вай мэ!.. Тибе что, дарагой, тибе апят парашочик нада?..
Меня прошибает холодный пот. Какой еще порошочек? Почему — «опять»? Это что же — мы с ним знакомы, что ли?..
— Я это… я — Тюхин, — растерянно мямлю я.
— Тухын?! Гы!.. Шютишь, да? Твая фамылий нэ Тухын, твая фамылий…
И тут — о ужас! — он действительно называет мою настоящую, из паспорта мою фамилию, ту самую, от которой я, по правде сказать, уже и отвык, постоянно фигурируя под идиотскими своими псевдонимами.
Свет меркнет в глазах моих. (Или это гаснет зажигалочка?)
Но позвольте, позвольте! — откуда она, эта почти интимная осведомленность? Да кто он та… И дыхание перехватывает, как от самогона: уж не агент ли иностранной спецслужбы. Может быть, даже турецкой, как мой в конце концов оправданный родитель.
А из дверной щели — нет, это ж надо: у него и свет есть! — из пахнущего бастурмой логова тянется наглая пятерня.
На ладони два пакетика. Таких обыкновенных, аптечных.
— Баксы, дарагой, патом атдашь.
Скрипит броня.
— Э!.. Минуточку-минуточку!.. Вы это о чем?..
— Гы-гы!.. Апят шютишь, да?
— А если это… если не отдам?
Голос у него теплый, почти ласковый:
— Зарэжу…
И дверь захлопывается.
Я поворачиваюсь и иду. Как сомнамбула — ничего не видя, ничего не соображая.
И вот я уже у себя, на кухне. Господи, как дрожит рука…
Язык от порошочка разом деревенеет, теряет чувствительность.
Запить, немедленно запить эту самопальную синтетику!..
Я лезу в темный холодильник и нащупываю бутылку. Кажется, это коньяк. Горлышко заткнуто газетной затычкой. Я выдергиваю ее зубами и, как бывало в молодости, крутанув жидкость, с хлюпом всасываю в себя из горла.
И тут… и тут глаза у меня начинают лезть на лоб. Один за другим, причем — наперегонки. И левый, как и следовало ожидать, оказывается куда расторопнее правого.
На макушке вспыхивает ослепительный свет… Или это кухонная электролампочка?.. Или это вся моя буйная поэтическая головушка начинает интенсивно, как плафон в лифте, светиться. И что характерно — источник свечения там, внутри, в моем полыхающем нестерпимым огнем, в бедном моем, сожженном спиртом «Рояль» желудке…
…а еще забавней наблюдать, как из водопроводного крана вылезает гоголевский чертик…
А уж когда смотришь на эту, из-под коньяка, бутылку, так и разбирает смех, тоже в некотором смысле — гоголевский. Потому что на ней наклеечка, а на наклеечке сделана рукой дорогой супруги надпись: «Фотопроявитель». Ну не юмор ли!..
…черненький такой, незначительный, с рожками, с хвостиком, и в шляпе, как Дудаев…
А-а, так вот почему нашу невскую воду невозможно употреблять, не взбалтывая!..
Я цапаю его за шкирку: а ну, сударь, сознавайтесь — это не вы ли партизаните по ночам в наших фановых трубах?..
И нечистый (он же — анчутка, луканька, немытик, шайтан, диавол) съеживается, скукоживается, впадает на глазах у меня в ничтожество. Вот он уже с гривенник, с коммунального клопа величиной. Чпок-с! И нету его, один только слабый коньячный запашок на моих почти артистических, самопроизвольно складывающихся в фигу пальцах…
И вот оно вступает, вступает… Вступило, елки зеленые, в меня — нечто этакое доселе неиспытанное и, увы, неописуемое!..
Ай да сосед! Ай да чеченский пирамидончик!..
Ау, люди! Я когда-то любил вас! Господи, да я прямо-таки изнывал от нежности к вам, разумеется, не ко всем, к некоторым. К Экзюпери, например. Особенно, когда он летал, летал. А в садах так же падала листва, а губы сами вышептывали: «Как красивы женщины в Алжире на закате дня».
Впрочем это уже Камю. Но тоже француз, что и вынуждает меня, господа, перед лицом адекватно сошедшей с ума, сорвавшейся в штопор действительности торжественно заявить вам: «Считайте меня русским камюнистом, господа, ибо всю свою несознательную жизнь, до последнего, можно сказать, вздоха я тоже торчал от шишки на носу алжирского дея…»
Музыка! Божественная арфа! Бессмертный Петр Ильич! О, как я хочу вклиниться между Одиллией и Одеттой умирающим лебедем Сен-Санса! Вот я умираю, умираю, всплескивая руками, как Плисецкая… Нет, лучше, как Максимова. Или, как Барышников, Михаил… Умираю, умираю… Кажется, уже умер!.. Да, все!.. Финита ля коммерция!.. Острый кризис неплатежей… Полное и безоговорочное банкротство, усугубленное вскрытыми налоговой инспекцией финансовыми нарушениями… Фиаско!.. Гробовая тишина… Демократическая общественность потрясенно молчит… все молчит, молчит… и…
И вдруг взрывается бурными аплодисментами по команде незабвенного старшины Сундукова!..
Все встают!
О, звездный час! О, счастье!.. Не-ет, за стишки мне так ни разу в жизни не хлопали…
Бра-аво-о!.. Би-ис!..
Ах, да полно же, полно! Ну какой же я, право, бис?! Это она, ведьмачка, вернувшись наконец из своей, теперь уже закордонной Хохляндии, так и ахнет, так и всплеснет белыми своими крылами, так и вострубит грудными своими контральто: «От бисова душа!..» А всего-то и делов, что побитая посуда да сокрушенная кикбоксингом югославская стенка…
О-о!..
А они все летят, летят на просцениум — лютики-цветочки, на лету становящиеся ягодками, фальшивые авизовки с помадными телефончиками, апельсины, мандаринчики, лимонки…
Трах-таратах-тах-тах!.. Ложи-ись!..
…прицельно, по стеклам, из крупнокалиберного, бля!..
Ого! а это уже шестидюймовочка!..
Алло!.. Алло!.. Штаб? Докладываю: неприятель силами всего прогрессивного человечества, при поддержке с воздуха… Есть, стоять насмерть!..
И ползком, ползком — к оконной амбразуре.
За Родину! За Ста… за Старую площадь!..
Гусь-хрусталевским хрусталем! Ломоносовским фарфором!..
Ого-о!..
«О, прикрой свои бледные ноги!»
Кажется, Брюсов.
…так точно, товарищ старшина, окружили гады!.. Слышите, слышите! они уже стучатся! Как тогда, в сорок девятом, кулаками… Передайте нашим, товарищ старшина: умру, но врагу свой единственный ваучер не отдам!.. Так и передайте!.. Все, конец связи…
И вот я стою, и бутылка проявителя в руке, как последняя граната.
Как скульптура Кербеля или даже Вучетича.
Что, думаете взяли, экспроприаторы хреновы?!
Бум-бум-бум-бум!.. Тихо-тихо!.. Товарищ Ежов тоже состоял в коммунистической партии, только зачем же двери ломать?!
«Именем… тарской… туры!..»
Взболтнуть ее, падлу, и — винтом, винтом, чтобы разом, за один шоковый глоток, елки зеленые!.. Й-ех, и жисть прошла, и жить не жили!..
Уп… уп…
О-о!.. О, какая га… И закуски… и за… ку… эту несусве… эту химию вторым по… порошо-о…
На этот раз одеревенел не только язык. Одеревенело все. Руки. Ноги. Тулово. Даже чужой пальтуган на мне — и тот стал прямоугольно-фанерным. Как ящик для голосования. Как гроб. А еще точнее, как лифт могилевского производства. Причем ощущал я себя и кабиной и пассажиром в этой кабине одновременно. И это было так же естественно, как тело, в котором — душа. Там было зеркало и я в него посмотрелся. Душа на первый взгляд выглядела довольно странно. Глаза, губы и волосы у нее оказались какие-то неестественно белые. Приглядевшись, я пришел к выводу, что это как фотонегатив. Но больше всего озадачили пуговицы на пальто. Их было четыре и все с циферками. Как на панели кнопочного управления лифтом:
3
2
1
0
И хотя мозги были тоже какие-то опилочные, я догадался, что это, как впрочем и все остальное, включая бабскую зажигалочку, конечно, не случайно. Гудя реле третьей фазы, я вспомнил как целых полтора года изображал из себя механика по лифтам. В юности, разумеется. А еще я подумал, что надо бы срочно смазать направляющие. И щелкнул ригелем. И выбрал «0». «Только бы не сесть на ловители», — как-то механически подумал я. Увы, что значил этот самый «0», мне доподлинно неведомо даже сейчас, по прошествии. Не исключено, что имелась в виду пресловутая ноль-транспортировка. Или что-нибудь и того круче, типа «отключки». Но тогда это «зеро» я выбрал совершенно интуитивно. «О, Господи — и это все?!» — офонарело подумал я и, ни секунды, бля, не колеблясь, ткнул пальцем в нижнюю пуговицу.