— Слушайте, Тюхин, это не вы сочинили: «Сгорел приют убогого чеченца…» Значит, не вы… м-ме… Жаль! В таком случае посвящаю этот шар светлой памяти убиенного вами продавца цитрусовых, тоже, замечу, большого любителя русского бильярда…
Для пущего форса он, падла, взял кий пистолетиком и уже было прицелился, но вдруг зажмурив свой неподбитый глаз, заорал:
— Что за черт! Ни-чего не вижу!.. Тюхин, не в службу, а в дружбу подайте мои черные провиденциалистские очки!.. Данке шен!
Он напялил очки на нос, ткнул указательным пальцем в дужку… и здесь… И тут в глазах у меня, друзья, самым натуральным образом померкло!..
— Ну, вот, а тут еще, как назло, лампочка… м-ме… перегорела! Я так не играю, что за игры — в темноте?! — заявил мой мучитель. — Ударчик за мной. Тюхин…
И Рихард Иоаннович мягко, но властно подхватил меня под локоток и, как тогда, в подвале, в самом начале моих бесконечных злоключений, повел меня, униженного и оскорбленного, страдающего, как вам известно, куриной слепотой и проклятой слабохарактерностью, куда-то прочь, прочь от невиданного позора…
О!.. О, если бы вы знали, если бы вы только представить себе могли! Я решительным образом ничего не видел. Дважды я задевал рукой, по-слепчески простертой вперед, какую-то посуду. Один раз рука моя так и вмялась во что-то теплое, пугающее большое. Темнота взвизгнула, хохотнула. Щеку мою ожгла дружеская затрещина.
— Молодцом, Тюхин! — одобрил Рихард Иоганнович. — Как всегда, ухватили самую суть!
Где-то впереди раздалось лошадиное ржание. «Товарищ комбат!» — екнуло мое несчастное сердце. Что ж, и на этот раз я не ошибся. Мы куда-то вошли. «Мене, текел, упарсин!» — шепнул мой поводырь, и я тотчас же прозрел.
Мы стояли у буфетной стойки столовой комнаты. В двух шагах, за освещенным свечами столиком маячили взметнувшиеся при виде нас и взявшие руки по швам товарищи Хапов, Кикимонов, Копец (все подполковники) и товарищ майор Василий Максимович Лягунов.
— Вольно, вольно, господа заговорщики! — снисходительно приветствовал их Рихард Иоганнович, и, заложив одну руку за спину, а другую за борт кителя, направился к служебному столику на двоих у окошка.
— Ах да! — внезапно остановившись на полпути, воскликнул он. — Прошу любить и жаловать: это Тюхин, мой ассистент. Помните я давеча предупреждал вас?.. Да вы садитесь, садитесь, в ногах… м-ме… правды нет, как, впрочем, и во всем прочем.
Я оцепенел, как кролик, на которого уставились сразу четыре отгороженных стеклом террариума удава. «Господи, Господи, Господи! — запульсировало в мозгу, — и чего он там, мерзавец, наговорил обо мне?..»
Товарищи офицеры, к счастью, рассиживаться в служебное время не стали. Подняв опрокинутые стулья, они дружно заторопились по делам, причем каждый счел своим долгом пожать мне руку перед выходом.
— Как же!.. Честь имею — Хапов!.. Можно просто — Афанасий, — моргая белыми свинячьими ресницами, отрекомендовался бригадный начхоз.
Промелькнул весь бледный, спавший с лица начфин Кикимонов. Рука у него была мокрая, губы тряслись.
Копец, попутно пощупав мой пульс, заглянул мне в глаза, попросил раскрыть рот и сказать «а-а».
— Изжоги, отрыжки воздухом нет? — бережно дотронувшись до моего живота, справился он.
Товарищ комбат, сверкнув золотой фиксой, радостно оскалился, гоготнул в кулак, дружески потрепал меня за плечо.
— Ловко это вы нас из ведра, — загундел он, не сводя с меня теплого отеческого взора. — С ног и до головы включительно!.. На вечернем построении будете?.. Это хорошо, это заслуживает!.. Какие-нибудь распоряжения по батарее будут?
Поснимав фуражки с вешалки, они на цыпочках, почтительно оглядываясь на засмотревшегося в окно Рихарда Иоганновича, удалились.
О, белая, в складочках скатерка, тугие, крахмальные, куклуксклановскими колпаками, салфетки, мельхиоровые приборы, ромашки в хрустальной вазочке, дымящееся жаркое на фарфоровой, с золотыми вензельками, тарелке, две порции масла, компот!.. Из окна открывался вид на туманный, подсвеченный фонарями и небесными сполохами, плац с марширующим под барабан музыкантским взводом: «Р-ряды сдвой! Раз-два!.. Правое плечо вперед шаго-ом арш!..» Вот и я так же — два с половиной года: «Ы-рас! Ы-рас! Ы-рас-тфа-три-и!..» Господи, да неужто не приснилось, неужто и вправду было?! Вон там, у клуба, майор Лягунов приказал натянуть проволоку «на высоте 25–30 сантиметров от плоскости земли», это чтобы не сачковали, такие-сякие, чтобы тянули носочки! Товарищ комбат лично ложился на бетон и, придирчиво соизмеряя, утробно стонал: «Выше, выше ногу, мазурик! Еще выше!.. Вот так!» Однажды вечером, торопясь в кино, Василий Максимыч ненароком зацепился в темноте за незримую препону и упал на бетон, получив тяжелое сотрясение. Проволоку мы, разумеется, тут же сняли, а он, вернувшись из госпиталя, про нее почему-то даже и не вспомнил… Вон там, у трибуны, недоуменно поигрывая своей бородавкой на лбу, старшина пожелал поглазеть на мою, еще не выдранную Митькой. И я сел на бетонку, я стянул сапог и, размотав портянку, сунул пятку под самый старшинский нос: «Вона, видите какая здоровенная!» И товарищ старшина, брезгливо принюхавшись, пробурчал: «Нугу нада чаще мыть, рудувуй Мы!» С тех пор и мою, все мою, мою и мою зачем-то, как закашпированный, а вымыв и вытерев, нет-нет да и шепчу: «Нуга, нуга все это, Иона Варфоломеевич, по самую шею отчекрыженная хирургом, с бородавкой на пятке, нуга!..» А как маршировали мы здесь по праздникам! «К торжественному маршу! Па-батарейно! На одного линейного дистанции!..» Господи, до сих пор мороз по коже! «Бат-тарея!» И печатая шаг, да так, что по всей Европе дребезжали оконные стекла, елки зеленые! — с автоматами на груди мы проходили мимо взявшего под козырек на трибуне бати, полковника Федорова. «Равнение на пра-у!.. И-и-и — раз!» — стошейный взмет, двухсотподошвое чах!чах!чах!чах! И его, батино, басистое, на весь, бля, испуганно притихший континент: «Молодцы, связисты!» «Служ… Свет… Сьюз!» И такое счастье, такое молодое, лопоухое, безоглядное, беззаветное! И хоть в огонь, хоть в полымя, хоть на Кубу добровольцем!.. Ведь было же, всем святым в себе клянусь было!.. Эй, Колюня, если еще слышишь меня, подп…подтверди!..
— Все рефлексируете, друг мой? — катая хлебный шарик, задумчиво вопросил мой неизбывный товарищ по несчастьям.
— Сполохи-то, сполохи какие! Прямо как под Кингисеппом! — прошептал я. — Как на войне, только канонады не хватает…
— Парадигма Амнезиана. Тут всегда так: туманно, вспышечно, этакими спорадическими проблесками. Это что, Тюхин! Следующая станция — Парадигма Трансформика, вот там повеселимся от души! Или наплачемся. Это уж как повезет.
— И… и много их?
— Парадигм? Как у дурака махорки — несчетно, Тюхин! Парадигму Четвертой Пуговицы вы уже лицезрели, а есть еще Парадигмы Эмпирея, Каприччиозо, Перипатетика, Примитивика, Мфуси…
— Мфуси?! — вздрогнул я.
— Мфуси, Мфуси, батенька. Парадигма Мфуси-бис с перпендикулярным ей миром Малой Лемурии. Как же — бывал-с, и неоднократно…
— Так мы что — мы летим, что ли?!
— Еще как летим! А вы что не чувствуете этакого подсасывания в желудке, точнее, под ложечкой?
— А я думал это с голодухи, думал — опять, как тогда, язва… Так вот оно что!.. Значит, летим…
— В Тартарары, несусветный вы мой! — Лицо Рихарда Иоганновича озарилось небесным багрянцем. — Слушайте, вы хоть понимаете, что происходит?
Я вздохнул:
— Кажется, начинаю догадываться.
— Нуте-с, нуте-с!..
Комок подкатил мне к горлу.
— Это… Это, — начал было я шепотом, но досказать фразы мне было на этот раз не суждено: Рихард Иоганнович, радостно всплеснув руками, подскочил с места.
— Христина Адамовна, душечка, — вскричал он, — ну зачем же?! Балуете, балуете!..
Величественная, пышногрудая, с оплетенной косами головой, неся торт на подносе, к нам приближалась Христина Адамовна Лыбедь, заведующая офицерским кафе. И если Виолетточку можно было бы назвать цветочком, то Христина Адамовна была уже самой натуральной ягодкой — сладкой, сочной, разве что малость уже перезрелой, сорокапятилетней, но вполне еще ничего, если бы не руки, совершенно неженские какие-то, могучие, как у штангиста Жаботинского.