— Эх, Тюха-Витюха, — с чувством сказал на редкость дерьмовый поэт-пародист. — Кабы знал бы, Витюха, такой вот свой прикуп, ей-богу еще б до перестройки застрелился!.. Лихой конь, верный «стечкин» в руке, всенародный почет и уважение — это ли не счастье, Тюхин, доской тебя по уху! Я тебе вот что скажу, наставник ты мой незадачливый: родилася у меня тут, под вечными, ебена мать, небесами эпохальная, понимаешь, задумка. Думал я, думал, в седле сидючи, и сказал себе, Тюхин, так: времени у тебя, Кондрат, теперь до хрена и больше — почитай вся твоя прошлая, пропади она пропадом, жизнь за вычетом, сам понимаешь, младенчества. Вот и сказал я себе: пора! В свободное от дежурства время садись-ка, товарищ, за стол, бери в руки золотое свое перо, пиши историю родной советской милиции. И чтоб в пяти, понимаешь, томах, в красном ледерине, с золотым, опять же, тиснением, а главное — все, как есть этим самым твоим сраным, Тюхин, ямбом — для торжественности!
Стало слышно, как в животе у кого-то буркнуло. Зазвенев уздечкой, переступил с ноги на ногу лошак.
— Ах, — вставая с меня, сказала Кастрюля, — за что я уважаю вас, Кондратий Константинович, так это за ваш стержень! Не скрою, разбередили вы меня. Вот и хочу я, скромная в прошлом руководительница областного масштаба, ответно поделиться своей давней, комсомольской еще мечтой.
— Валяй, Бляхина, мы слушаем! — поощрил Комиссаров.
— А хотела бы я, дорогие мои товарищи-мужчины, стать первой в мире советской женщиной-амазонкой! — сказала Ираида Прокофьевна и глубоко задышала от волнения, и стыдливо запахнулась.
И снова у кого-то в кишках протяжно забурчало.
— Эх, Иродиада, Иродиада, — после некоторого раздумья покачал головой Кондратий. — Хоть и наша ты баба, но с большой, понимаешь ли, присвистью. Да неужто тебе, номенклатурная ты дура, правой титьки своей не жалко? Для малограмотных поясняю, — кашлянув в кулак, сказал бывший заочник Академии Дегенератов. И пояснил. И этим своим пояснением прямо-таки сразил меня наповал, ибо хоть и читал я кое-что про амазонок, но про то, что они отрезали себе правую грудь, чтобы эта самая грудь (титька) не мешала им натягивать тугую тетиву боевого лука, про это я, увы, не читал.
— Так что минус тебе, Ляхина, за твою комсомольскую дурость! — заключил товарищ Комиссаров и с высоты своего положения обратился ко мне: Ты хоть и лежачий, Витек, но уж раз пошла, понимаешь, такая пьянка, давай и ты, темнила, открывай свою, Тюхин, масть! А ну как оправдаешься по всем статьям, Чикатило ты этакий!..
И уже хотел было я, Тюхин, он же Эмский, по-нашему, по-русски рванув рубаху на груди, вскричать: «А-а, да что уж там! А ну вяжите меня, люди добрые, ибо нету мне вовеки прощения, псевдодемократу окаянному!». И уже было встал я с земли, как умирающий с одра смерти, уже раскрыл было рот, но увы, увы! — рвануть оказалось нечего. Гол, как сокол, лишь горестно вздохнул я и сказал таковы слова:
— А-а, да что уж там!.. О, любезная сердцу Иродиада, о незабвенный мой друг Кондратий Рылеевич! Еще года за три до рокового запоя, взвесил я, русский советский поэт Тюхин, все свои обретения и утраты на беспристрастных весах Фортуны, взвесил и пришел к таковому, весьма неутешительному для себя выводу: «Увы, Пушкина из тебя, Тюхин, не получилось, а посему делай, Тюхин, соответствующие выводы!».
— Ну?.. и?.. — чуть не свалившись с коня, выдохнул отставной остряк-самоучка. — Говори, Витюшанчик, не томи!..
— Ну и завязал я, вобщем, с этим самым делом. В общем, перешел в сферу коммерции энд бизнеса.
— Би… бизнеса! — чуть не задохнулся от счастья бездарный, как лом, которым скалывают лед питерские дворники, Кондрат Всуев.
Как-то не по-кавалерийски мешковато, он спешился.
— Ну, Свистюхин, ежели это правда, ежели не дурацкое твое, понимаешь, ерничество, не очередное твое выдрючивание!..
И он, широко раскинув руки, пошел на меня вперевалочку — неисправимо кривоногий, как его вирши, даже тут, в иной жизни, крепко хвативший для храбрости, а стало быть — такой человечный и простой.
— Ну-ка, понимаешь, дай-ка я тебя, Тюкнутый-Беспоэмский, обниму, понимаешь, да расцелую! Три плюса и восклицательный знак тебе, Титькин, потому что правильно ты решил! Шинкуй, понимаешь, свою сраную капусту нас, советских поэтов, тут и без тебя в избытке!..
И перед тем, как по-брежневски всосаться в меня упырьими губами, он снял со своих буркал догайдаровские еще, с социалистическими гербами, пятаки и весь аж откинулся, обожая.
Этот момент я и выбрал, чтобы в лоб спросить его:
— Слушай, Кондрат, а что у тебя за конь за такой?
— Конь, понимаешь, как конь. С хвостом, с копытами. Были, понимаешь, и крылья, но мы их очекрыжили, — не сводя с меня лживых глаз своих, отвечал Комиссаров.
— Зачем?! — ужаснулся я.
— А затем, что не положено.
— Господи, но ведь это… это же мой Пегас!..
— Был твой, стал общественный, — сказал Кондратий. — Как отдельные фрагменты твоего, Тюхин, в общем и целом совершенно никчемного творчества. А когда тебе в глаза, Тюхин, глядит твоя новая власть, твоя, хоть и бывшая, но вполне партийная совесть, ты, Тюхин, бесстыжих своих глаз не отводи… Не отводи, каблуком тебя в печень, а то хуже будет!..
И не лживые, нет, не лживые уже, а совершенно пустые, немигающие такие, мертвые — вперились в меня глаза.
И он фыркнул, звякнул уздечкой, обескрыленный конь моего недавнего вдохновения, персонаж моей, так и недописанной, самой лучшей в жизни поэмы. Косясь и копая передним копытом, он всхрапнул, мой злосчастный Пегас, и золотая его — справа, вверху — фикса при этом зловеще взблестнула, елки зеленые!..
Слезы навернулись на окаянных очах моих.
Все дальнейшее вспоминается как страшный сон. Квадратноскулое, с «боксерской» носопырой хайло Кондратия Константиновича вдруг плаксиво исказилось, утратило строгость форм, инсультно перекособочилось. Поначалу я подумал было, что это всего лишь оптический эффект, мои дурацкие слезы, не более. Но тут Ираида Прокофьевна дико — Пегас встал на дыбы! завопила:
— Караул, наси… фиксируйте его!
— Э-э…ахуэ… — по привычке в рифму захрипел неисправимый матюжник. И Господи, Господи! — до меня дошло, что с ним творится нечто уму непостижимое, сродное тому, что стряслось с дворником Гайнутдиновым некоторое время тому вперед.
Тайный мой завистник и недоброжелатель Кондратий Комиссаров, царствие ему небесное, «поплыл» под моим незафиксированным взором!..
— Аа… мамуа!.. — вымычал он, валясь в крапиву. Лязгнула шашка, тупо тумкнул затылок, покатились пятаки…
Именно в эту критическую минуту Ираида Прокофьевна Ляхина и проявилась во всем своем грядущем великолепии. Всплеснув грудями, как крыльями, она одним прыжком оседлала моего ампутированного лошака. Неверный Пегас чуть не надломился, но все-таки, сволочь, выдержал. Лишь виновато покосился на меня, мол, извини, Витек, сам видишь, как оно оборачивается…
— Юные пенсионеры! — засовывая под мышку правую титьку, вскричала новоявленная амозонка, воинствующе нагая, с указующим китайским зонтиком в руке. — Юные пенсионеры, к борьбе с чуждыми нам воззрениями — будьте готовы!
— Всегда готовы! — дружно ответили верные левинцы, выскакивая из-за кустов, где они и прятались все это время.
К распростертому Кондратию Константиновичу подбежала Перепетуя с огнетушителем. С тем самым, на баллоне которого было написано «Гипосульфит натрия (Фиксаж)». Зашипела струя, пущенная в подвергшуюся деформации голову.
— Так ведь это же фотозакрепитель, — запоздало изумился я.
— А ты, мудила гороховый, думал, его «шипром» освежать будут?! — захохотала гарцующая валькирия. — Чего стоишь-то?! Забыл, что делают в таких случаях? А ну — беги, звони куда следует!..
— И вот ведь что поразительно: подхватив пальтецо, я действительно побежал. Этак бодренько, трусцой. Туда — к телефонной будке у кинотеатра. А добежавши, снял трубочку и набрал соответствующий номерок. Простой такой, с детства запомнившийся. Товарища капитана Безымянного…