ГУМАНИСТИЧЕСКАЯ ПАРТИЯ!
И. В. ЛЕВИНУ (СТАЛИНУ) — СЛАВА, СЛАВА, СЛАВА!
ДЕМОКРАТА БОЛЬШОГО — НА КУРОРТ, В ЛЕВАШОВО!
УДАРНЫМ ТРУДОМ ОТОМСТИМ
ЗА КОНДРАТИЯ КОМИССАРОВА!
СЛЕПОТА В НАШЕЙ СТРАНЕ
ДЕЛО ЧЕСТИ, ДОБЛЕСТИ И ГЕРОЙСТВА!
А ТЫ ВСТУПИЛ В РОЗОВУЮ ГВАРДИЮ?
ПОД ЗНАМЕНЕМ ТОВАРИЩА ЛЕВИНА (СТАЛИНА),
ПОД ВОДИТЕЛЬСТВОМ МАНДУЛЫ
НАЗАД К ПОБЕДЕ ВОЕННОГО ГУМАНИЗМА!
Одним словом — я бежал. Самозабвенно, без оглядки, как из котла под Кингисеппом. А ведь оглянуться-то как раз и не мешало бы! Оглянувшись, я, Тюхин, увидел бы, как следом за мной по трамвайным путям едет синяя послевоенная поливалка, едет — и поливает, поливает, поливает… То ли дезинфекцией, то ли нехорошими, но зато простыми и доходчивыми, словесами через посредство закрепленного на крыше кузова громкоговорителя, то ли и вовсе — гипосульфитом натрия, то бишь все тем же, Померанец его забери, фиксажем!..
Впрочем, в этот момент мне было не до «поливалок». В пяти метрах впереди катил открытый «лендровер» с телевизионщиками. Я старался не ударить лицом в грязь — улыбался во весь рот — благо было чем! — то и дело поправлял шапочку, съезжавшую с моей стриженной под «ноль» головы, шутил, цитировал на бегу Нину Андрееву и Е. Булкина.
Площадь Пролетарской Диктатуры встретила меня овациями. Из толпы, выкрикивая строки раннего Эмского, выскочили два не в меру восторженных дусика. Я расписался на своей, изданной, кажется, на Соломоновых островах, «Химериаде», а этих дефективных, тут же и буквально под руки, увели в стоявший неподалеку хлебный фургон.
— Браво-браво-браво! — с трудом протискиваясь, вскричал дорогой товарищ ма… прошу прощения — капитан. — Хоро-ош! Загорел, поправился, светясь, констатировал он. — А мы тут без вас, сокол вы наш жириновский, хватили, признаться, мурцовочки! Вот видите — даже курить, по вашей милости, начал! — и товарищ Бесфамильный действительно сунул в зубы папиросочку «беломорканал». — Огонечку, Тюхин, часом, у вас не найдется?
Ну, само собой, я беспрекословно сунул было руку в карман — за позолоченной зажигалочкой, но, слава Генеральному Штабу, вовремя спохватился и, улыбнувшись улыбочкой контуженного идиота, в очередной раз огорчил дорогого товарища кипитана.
— Огонечку, говорите? Плиз! — сказал я, услужливо ткнув в его ненавистную харю пылающий факел.
Всплеснув руками, как Плисецкая, товарищ капитан Бесфамильный поначалу резвехонько отпрянул, но тоже, видимо, спохватившись, и тоже, вроде бы, вовремя — утерся, крякнул и, часто моргая глазами, принялся неумело прикуривать. Зашуршали горящие волосы, запахло паленым.
Когда он оторвался наконец от огня, я даже ойкнул. Мурло у дорогого товарища капитана было зверски красное, козырек фуражки оплавился, брови напрочь отсутствовали. Мой бывший следователь как-то очень уж отчаянно затянулся и чужим голосом произнес:
— Эх, хороша ты, вирджинская махорочка!
Факел у меня отобрали.
— Ну, спасибочки вам, Тюхин, — вытирая слезы, поблагодарил меня безбровый чекист, — от лица службы сердечное вам гран-мерси за ваш героизм, за кровавые раны, за проявленное в плену мужество, — и всхлипнув, он крепко, по-мужски, прижал меня к своей суконной, пахнущей афедроновским формалинчиком, груди. Рыдания сотрясли его хорошо тренированное тело. Рыдая, он принялся дружески похлопывать меня. По спине, по животу, еще ниже. Обхлопав карманы моей пижамы, находчивый товарищ бывший мой следователь как-то разом успокоился, повеселел и даже, елки зеленые, заговорил стихами.
— Теперь ты наш! — с чувством сказал он. — Прости, родная хата, прости семья! С военной семьей сольешься ты родством меньшого брата, и светлый путь лежит перед тобой.
Стихи неведомого автора до такой степени тронули меня, что я едва смог вымолвить:
— Это чье это?
— Ага, и вас, Тюхин, проняло! — ухмыльнулся пострадавший. И еще разочек хлопнув меня по карману, в котором лежали такие с виду обыкновенные спички, Бесфамильный выдал:
Умер бедняга! В больнице военной Долго родимый лежал. Эту солдатскую жизнь постепенно Тяжкий недуг доконал!
В отличие от бедняги-солдата, эти строки догонали меня моментально. Именно их, два раза в месяц с гонорара напиваясь, обожал декламировать поэт-пародист и парторг Кондратий Комиссаров. После декламации произведений великого князя Константина Константиновича опальный коммунист обычно заявлял на все писательское кафе, что не пьют одни корифеи, иудеи и прохиндеи, ронял голову в салат и уже оттуда, из салата, стонал свое коронное: «Фашисты! Россию продали!..». Итак, из уст товарища капитана прозвучала почитай что классика. А потому, когда и громила Афедронов, уже разбинтованный, уже при полном параде, когда и этот перешибатель конечностей заговорил стихами владельца некоего письменного стола, я ничуть не удивился.
— Спи же, товарищ ты наш, одиноко! — взвыл он, загибая мне салазки. Спи же, покойся себе! В этой могилке сырой и глубокой Вечная память тебе!..
Долго я не мог распрямиться, а когда распрямился-таки — замер, как покосившийся флагшток на плацу.
— Каково?! — подмигнул мне веселый костолом. — Это тебе, Финкельтюхин, не твоя «Похериада!» Четко, ясно, по-нашему, по-строевому.
— Автора! Назовите фамилию автора! Умоляю! — прошептал я.
Бесфамильный и А. Ф. Дронов многозначительно переглянулись и разговор странным образом свихнул в другую сторону.
— Вот вы, Тюхин, и до сих пор, поди, думаете, что розовые очки — это так, для обмана зрения? — с мягкой укоризной в голосе сказал товарищ капитан. — Эх вы, Фома неверующий! Ну-ка признайтесь честно — а ведь в очках-то вся рубаха розова не только у папули, который на полу!.. Почитай у каждого, а?..
— Честно? — не в силах оторвать взора от того места, где прежде были его брови, спросил я.
— Как бывший партиец бывшему следователю!
— Если честно — то да! И знаете, друзья мои, стоит мне только надеть их, и тотчас же в памяти всплывают гениальные слова одного гениального Вождя и Генералиссимуса: «Жить стало лучше, жить стало веселее!».
— Как-как? — хором воскликнули мои крестные отцы-командиры?
— Как вы, Тюхин, сказали? — отбрыкнувшись ногой от дуболома Афедронова, переспросил насторожившийся товарищ капитан. — Живенько, живенько, Тюхин! А вы, Афедронов, фиксируйте, не ждите моих напоминаний!.. Так чьи, вы говорите, эти слова?
И тут, посреди площади Пролетарской Диктатуры, у нас произошел джентльменский обмен сугубо ценной информацией. Товарищ капитан Бесфамильный конфиденциально сообщил мне, что столь потрясшие меня стихи сочинил не какой-нибудь говнюк без четвертой пуговицы, а самый что ни на есть великий (князь!) и в то же время самый засекреченный поэт на свете — К. К., он же — Полковник, он же — Кондратий Комиссаров, он же — просто Кака, это когда перебирал лишку.
— Так что, понимать надо! — прошептал мне в самое ухо товарищ Бесфамильный.
— Понимаю, — сказал я. — Очень даже понимаю. Так вот почему… — сказал я и, спохватившись, больно прикусил себе язык, впрочем, как тотчас же выяснилось — совершенно напрасно. Обоих экс-мучителей как ветром сдуло.
— Равняйсь! Сми-ирна!.. — гаркнули громкоговорители. Толпа охнула, шатнулась сначала в одну, потом в другую сторону. Замелькали «демократизаторы». Захлопали нестрашные пукалки пистолетов. Дышать и шевелиться стало совсем невмоготу, но центр площади освободился.
— Везут! Везут! — заволновались в стороне Суворовского.
Тело товарища А. А. Жданова прибыло на скромном ЗИСочке с открытыми бортами. В своем знаменитом полувоенном кителе он лежал почти как живой. Казалось, еще мгновение — и дрогнут его ресницы, распахнутся провидческие глаза, Андрей Андреевич привстанет с одра, простирая руку, и скажет… Но увы, увы! — раздавленная вишенка посреди лба дорогого Соратника и Члена не оставляла никаких сомнений, не говоря уж о надеждах! Мало того — с удивлением обнаружил я некоторые несоответствия. Как то: у этого товарища Жданова, в отличие от канонического, не было усиков. Зато была плешь, а если уж называть вещи своими именами — чуть ли не хрущевская лысина! Да и вообще — облик лежавшего не внушал особого доверия. Чего, к примеру, стоила одна эта воровская татуировочка на веках! «Помилуйте, да он ли это?!» — усомнился я про себя.