— Опять Юрки из Энонсу запер лососю путь на Верхнее Куйтти, — ответил зять, махнув рукой.
Юрки из Энонсу, о котором говорил зять Пульки-Поавилы, был самым богатым человеком во всей округе. По сравнению с ним даже Хилиппа Малахвиэнен был нищим. Еще дед Юрки Дмитрей считался сказочно богатым человеком. Элиас Лённрот, побывавший в 1835 году в Ухте, рассказывал о нем в одном из своих писем:
«Этот Дмитрей, несомненно, самый богатый крестьянин во всей волости Вуоккиниеми. Его состояние оценивается в 100 тысяч. Он дает деньги в рост под большие проценты, которые, говорят, доходят до 25—30. Началом или основой огромного богатства Дмитрея явилась торговля рыбой. Места, где он живет, исключительно богаты рыбой».
Однако в народе ходили слухи, объяснявшие происхождение этого состояния по-иному. В свое время Дмитрей тоже коробейничал, ездил за товаром в Петербург. Говорили, что будто бы однажды он пил со своим кредитором, а когда тот задремал, вытащил у него бумажник и скрылся. Вернулся в родные края и стал поживать на перешейке между Верхним и Средним Куйтти, уповая на то, что никому не придет в голову искать его здесь, в глухой тайге, за две тысячи верст от столицы. Так рассказывали злые языки. Только вполне возможно, что слухи эти были лишены основания, ибо Энонсу действительно расположено на исключительно рыбном месте. Озера Среднее и Верхнее Куйтти соединены короткой и узкой протокой, по которой только и может подниматься лосось из Среднего Куйтти в Верхнее. У самого Энонсу находится порог. Дмитрей поставил на этом пороге плотину и направил в свои мережи всех лососей, шедших в Верхнее Куйтти. С тех пор и началась вражда между богатыми хозяевами Энонсу и жителями всех деревень, раскиданных по берегам этого озера. Вражда тянулась уже чуть ли не сотню лет. Мужики, отправляясь за грузами в Кемь или проходя со сплавом, не раз ночами разрушали плотину, но хозяева Энонсу каждый раз ставили ее заново. В последний раз плотину разломали прошлым летом. Принимал участие в ее разрушении и зять Пульки-Поавилы. Так как многократные попытки уничтожить плотину ни к чему не привели, мужики отправили ходоков в Кемь с жалобой к самому исправнику. Пулька-Поавила слышал, что вскоре после этого в Энонсу приезжал исправник, но не знал, чем же дело кончилось.
Когда они пришли в баню, он спросил зятя:
— Ну и что же исправник?
— Да что он. Собака на своих не лает, — ответил зять, забираясь на полок. — Плотина опять стоит… Подбрось-ка пару!
Что-то бормоча под нос, Поавила стал плескать воду на камни. Хуму-Хуоти сразу пригнул голову.
Вернувшись из бани, зять благодарил хозяев:
— Да воздастся тому, кто баню истопил, кто воды наносил, кто пар поддавал.
Хозяйка, добавлявшая в самовар угли, ответила, как полагалось в таких случаях:
— Богу хвала, а гостю честь.
Бабушка пошла в баню, когда солнце уже закатывалось за лес. В левой руке у нее был веник, связанный Хуоти, а за пазухой бутылочка с водой, набранной возле мельничного моста. Хуоти с собой на этот раз она не взяла, сказав ему:
— Есть кому мою спинушку потереть, мои косточки попарить…
В бане Мавру поджидала дочь Хилиппы Малахвиэнена Евкениэ. Она пришла в баню Пульки-Поавилы незамеченная никем, и уже успела раздеться. Тело у Евкениэ было упитанное и крепкое, фигура на редкость стройная, но лицо — сплошь корявое от оспы. Она переболела оспой в тот же самый год, что и Ханнес. Лицом она и раньше не была особенно пригожа, а тут еще эти оспинки, испещрившие все щеки и даже кончик носа. Евкениэ очень страдала из-за этого. «Неужто я такая несчастливая, неужто такая некрасивая, что никому в жены не гожусь?..» — причитала она не раз ночью в своей горенке, прижимаясь заплаканным лицом к подушке. Еще больше тревожилась жена Хилиппы: Евкениэ была ее единственной дочерью. Она наряжала дочку по праздникам в шелка, обещала ей в приданое отдать лучшую корову, но женихов не находилось. Евкениэ шел уже двадцать шестой год, и мать, изболевшись за нее душой, упросила Мавру попарить дочь перед праздником. Может, удастся приворожить любовь. Мавра согласилась после того, как жена Хилиппы дала ей мешочек ржаной муки.
Раздевшись, Мавра сперва с сердитым видом потрясла Евкениэ, чтобы злые духи вышли из девушки, и лишь затем начала парить ее. Раз ударила спереди, другой сзади, в третий провела по спине, в четвертый коснулась грудей, и так пять раз подряд, бормоча все время свои заклинания.
Хуоти и Олексей подкрались к бане и, притаившись в темноте у стены, слушали, что там происходит.
До их слуха доносились лишь отрывки заклинаний:
Загорись огнем любовь,
приходи девичья радость,
сохранись девичья честь,
чтоб в мужской душе проснулось
то горячее желанье,
та тоска по сладкой ласке
по Евкениэ по милой…
— Жениха привораживает, — шепнул Олексей.
— Вот для чего бабушка велела веник нарвать! — прошептал Хуоти и тоже вытянул шею, стараясь достать до отдушины.
— Тише ты, — зашипел Олексей, прильнув ухом к стене.
Но из бани уже ничего не было слышно. Мавра кончила парить Евкениэ и вылила остатки воды из бутылочки ей на руки. Девушка умыла лицо, мысленно представляя себе, как завтра она расцветет, словно полевой цветок, и привлечет к себе сына Хёкки-Хуотари Ховатту, который ей давно нравился. Домой она пошла мимо поля, которое Ховатта весной вспахал под пар, нашла на пашне след его сапога и «оборотив» его, сказала про себя: «Пусть душа твоя обернется, как твой след».
Бабушка была уже на печи, когда Хуоти пришел домой.
— Шатается где-то по ночам, — заворчала бабушка. — И куда только мать смотрит.
— Да мы с Олексеем искали червей, — стал оправдываться Хуоти.
— Иди ложись, — велела мать.
Хуоти лег на разостланные в сенях осиновые и ивовые листья, подложив под голову связку свежих веников. С улицы сквозь дверь в сени вползал сумрак предосеннего вечера, и в сгущавшейся темноте глаза Хуоти сами собой сомкнулись.
Солнце еще не успело взойти над лесом, как из низких труб над избами поднялся густой дым и по деревне запахло праздничными пирогами. Доариэ и Анни тоже встали раньше обычного и первым делом принесли ушат воды из деревенского колодца, вода в котором была словно родниковая, холодная и прозрачная. Вернувшись, мать разбудила Хуоти:
— Чей-то черный баран забрался на репище Хёкки-Хуотари. Сбегай, скажи им.
Хуоти вскочил и натянул те же залатанные серые штаны, что носил по будням — других, праздничных, у него не было.
Паро вынимала из печи калитки, когда Хуоти вошел в избу.
— Рановато жених-то пожаловал, — пошутила хозяйка, подавая горячие калитки на стол Иро, которая мазала их помазком, сделанным из перьев рябчика.
Хуоти покраснел. Щеки Иро тоже залились румянцем. А, может, просто зарумянились от жара, что шел от горячих калиток.
— Дай Хуоти отведать горяченьких, а то гляди, унесет у тебя удачу на женихов, — велела мать Иро.
Иро подала Хуоти поджаристую пшенную калитку и шепнула:
— Леший!
— Спасибо, — улыбнулся Хуоти.
— На здоровье, — ответила хозяйка.
Доедая калитку, Хуоти вспомнил, зачем пришел.
— У вас баран на репище.
— Баран? — всполошилась хозяйка. — Олексей, сходи прогони, — велела она сыну.
Олексей у окна рассматривал картинки в старинной, пожелтевшей библии, которую принесла из старообрядческого скита тетя Окку. Она пришла на Ильин день в родной дом и сейчас сидела в черном платке рядом с Олексеем, разъясняя ему, что изображено на картинках.
— Ух! — Хуоти даже вздрогнул, взглянув на картинку, о которой рассказывала тетя Окку.
Картинка изображала ад. Рогатый, со сверкающими глазами, с копытами на ногах черт ворошил кочергой огонь, в красном пламени которого корчились грешники.