Перед завтраком пришлось дожидаться зиночкиного зова под окном канцелярии. Нужно было отчитаться после вольных странствий. Тетидунину ворожбу, донесшуюся из окна, подслушал случайно:
— Нечаянный, неожиданный интерес в казенном доме.
— Что ты, тетя Дуня! — возразил сиплый зиночкин голосок. — Какой может быть интерес в этом доме?
— Я знаю? Что выпадает, то и гадаю. Врать не стану.
— Ладно, продлжай.
— Грелка-то горячая? А то пойду, нацежу кипяточку. Прижми ее к животу ить, прижми! Полегчает. Разворотил он там тебе все.
— Пропаду я в этой общаге. Хоть какую бы мне клетушку отдельную. Всем бы за нее поступилась, никем не побрезговала бы.
— Знамо дело, да порушено все.
— Тут одну развалюху трухлявую предлагали за городом. Две тыщи стоит. Деньжат бы занять!
— Где займешь? Лучше прищепляй медали и дуй в сполком, проси жилье.
— Безнадега! Там баб с детишками, да калек!
— Ты добивайся, требуй!
— Нет жилья, что требовать. Об осени с ужасом думаю. Хоть темный чулан в бараке, только б долой с глаз людских. Все бы наладилось … Что за жизнь, от получки до получки не дотянуть?!
— Все в долг, все в долг.
— В кармане вошь на аркане да блоха на цепи.
— А, прожженный бродяга! — Встретила Зиночка мое явление. — Сподобились милости, вернулся! Как тебя завижу, всегда гадаю: что опять отчубучил? Сколько раз с тебя штаны сблочивали?
— Раз пятнадцать.
— Во! А не поумнел! На шестнадцатый нарываешься! Пофасонишь с голым задом до осени, обалдуй! Где носило, докладывай!
— У мамы …
Женщины изумленно разинули рты, но слушали с любопытством и отпустили с миром и в трусах: то ли забыли о решительных намерениях, то ли пожалели.
После ужина Толик повел меня по заповедным уголкам города, словно я отсутствовал целый год и страшно соскучился по оставленным здесь красотам.
Густая толпа зрителей покидала кинуху. Мы просочились сквозь эту толпу в зал и уселись на свои абонементные места на полу перед первым рядом, задрав головы к экрану. Смотрели — который раз! — фильм о маленьком погонщике слонов. Наслаждались дивным зрелищем, пока обильные теплые струйки не поползли под нас из-под скамеек.
Зал покидали с легкой досадой и будто врубленными в мозг сценами фильма: огромные туши слонов кишмя кишат, и на одной из них, в самой стремнине, крохотный затерянный голый мальчишка.
Спать не хотелось, и мы подались на зов музыки, доносящейся из парка. Неясные силуэты в серой полутьме аллей, воркотня и лобызания парочек по кустам, открытая танцплощадка. У входа толкался не танцующий забулдыжный люд.
Мы ротозейничали из-за деревьев, опасаясь в сей неурочный час напороться на кого-нибудь из взрослого персонала ДПР.
Над густой шаркотней множества ног заливисто взвивалась медь труб, позвякивали тарелки. Мы подождали, пока оттрещал пронзительно-гремучий фокстрот, за ним откружили занудные повторы бального танца:
Сережа, Сережа, Сережа милый мой!
Не хочешь, не надо, катися колбасой!
Далее поплыла исполненная мягкости и трепетности мелодия танго. Больше всего мне нравились вальсы. Как околдованный, вслушивался я в зовущие, волнующие звуки:
Там на шахте угольной паренька приметили,
Руку ему подали, повели в забой.
Девушки пригожие тихой песней встретили,
И в забой отправился парень молодой.
— Маня! — пискнул Толик.
Любопытной дикаркой кралась Маня поодаль от танцулек, с жадной завистью пожирая глазами галлопирующие по площадке сдвоенные тени. Давняя история с абортом отвадила ее от приемника, и видели ее мы редко. Она неузнаваемо изменилась, раздалась, заматерела; все ее округлые формы строптиво выпирали из короткого и узкого ситцевого платьица, лицо огрубело, обрело лошадиную вытянутость.
Ненароком Маня набрела на стайку вольной шпаны. Те прицепились хвостом, лапали за груди, дразнили.
— Задрыгуся! — визжал туземец, едва по плечо Мане.
— С кем сегодня! — дергал другой за болтающийся поясок платья и лез под подол.
— Честная давалка! — кричал третий.
Маня жеманно отбивалась, кривила пухлые губы томной улыбкой. Из боковой аллеи вывернула пара приблатненных верзил. С напускным негодованием отогнали привязчивую шушваль и подхватили Маню с боков.
— Еще полезут, позовешь нас!
— Зеньки повыткнем, кто тебя тронет!
— Айда с нами, достояние народное!
Маня упрямилась, тянула к людной, освещенной танцплощадке.
— Не ломайся! — вскипел угрожающий возглас.
Парни повлекли Маню вглубь аллеи, где запущенный парк постепенно сливался с лесом. Меня вдруг словно хлыстом полоснула жалостливая, страшно знакомая мольба:
— Только не бейтесь! Не бейтесь!
— Носить будем кроха… на грудях, — звучал в ответ развязный хрип. — Эмблемой чистоты и невинности.
— Маня, Манюнька, Манюсенька! Да мы …
Гром оркестра глушил удаляющиеся голоса.
Давний, внезапно нахлынувший ужас пригвоздил меня к месту. Три тесно обнявшиеся тени таяли в густом мраке дальних кустов и деревьев.
Через неделю здесь же в парке мы едва не налетели на знакомую парочку: Зиночка и изрядно спавший с тела Жирпром неспешно фланировали по дорожке в том же направлении, куда уволокли Маню.
У Толика нижняя челюсть чуть не отпала. Мы рванули по кустам к забору и прямехонько в ДПР.
Зиночка гуляла бездумно в эти последние теплые ночи. Приходила измочаленная, распатланная, с соломинками в волосах. Мазала вонючим вазелином искусанные губы, смотрела невидящими глазами, безучастная ко всему, кроме канцелярского дивана. Его она и проминала, отсыпаясь до обеда.
Углубленная во что-то свое, сокровенное и важное, Зиночка устранилась от дел приемника. И на реку, и в редкие вылазки на торфоразработки, и на огород мы отправлялись самостоятельно, без взрослых. Зиночке было на все наплевать, словно внутри нее разлилась всезатопляющая сладость, и нужно насытиться, донежиться пока двадцать лет и лето милостиво, а там хоть трава не расти!
Жизнь вроде бы катила по раз и навсегда заведенному распорядку, но чувствовалось, что наш примитивный быт в чем-то разладился. Приемник как будто сам беспризорно плутал среди вольных лесов и полей. Во всем царили безразличие и равнодушие, мое возвращение едва заметили.
Родная группа приняла меня без насмешек и особого любопытства. Никто не требовал откровенности, не пытался дразнить. Слегка порасспросили и забыли и о моем существовании, и о моем побеге.
Привычно побрели дни, я растворился в их неспешном кружении. Пасмурным вечерком заноет, заболит душа о недоступном детдомовском рае и злосчастной доле, и снова все нипочем! Ожидание тлело глубоко скрытым, подземным горением, очень редко вырываясь наружу.
Узы ДПР стали необременительными. Молчаливая безучастность взрослых дарила нам слегка прикрытое формальностями и режимом, но в действительности бесконтрольное существование: обманчивую свободу зажатых в тиски бессрочной отсидки расконвоированных узников.
Мы старались взять от последних летних деньков все возможное. Как прирученные звери, вместе сходились в установленные часы к кормушке, а большую часть дня проводили вне дома. Если зимой снежное царство за окном давило своей неизменностью, вечностью, то сейчас бег времени был неуловим. Каждый дождливый день пугал не на шутку: не станет ли он той вехой, за которой кончается свобода и начинается новый виток отсидки?
Распутный настрой Зиночки растрепал, разобщил старшую группу. Она распалась на два стада: опытных аборигенов и малолетних новичков.
Новички держались вблизи приемника, купались у обжитого лежбища в мелкой заводи. Ребята поднаторели в «собачьем» стиле плавания, девчонки загребали по «бабьи».