Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Внезапно погас свет, и сердце упало.

Меня сдернули на пол вместе с одеялом. Серые потемки наполнились дикой возней. Сгрудившиеся над нашей кроватью вертлявые тела наводили ужас как одержимая жестокостью нечисть из преисподней. Они давили друг друга и, словно свихнувшись скопом, орали в упоении:

— Облом гаду!

Глухие удары, брань и приглушенные жалобные вскрики:

— Не бейтесь, не надо!

Крики переросли в сплошной, незатихающий визг:

— И, и, и …

Я безмолвно торчал в проходе, пристыв босыми ногами к студеному полу. Холодная испарина выступила на лбу, липкие от пота руки дрожали как в лихорадке.

Хватит, хватит же! — молил я про себя. — Разве можно так бить?! Он маленький, вы убьете его. Потом самим не поздоровится!

Шабаш нечисти обретал зримые формы. Черти метались вокруг койки, а на белом прямоугольнике простыни дергался живой, трепетный комочек царева тела. Царь вдавливался в постель, защищая руками голову и увертываясь.

— Навыедренивался?! — рычал Никола. — Ублюдок, отдашь долг?

В ответ — жалобный плач.

— Дрын ему в зад! — возопил со своей койки Педя.

Психоз перерастал в ожесточенное безумие. Царя швырнули на живот. Четверо держали его за руки и за ноги. Горбатый вскочил на постель, возвышаясь над распростертым мальчишкой и копошащимися исчадиями ада самим дьяволом. Палкой от швабры он тыкал Царя. Ускользающий мальчишка бился в корчах, глухо орал в подушку. Никола даванул его коленом, а Горбатый изловчился и подналег всем телом на конец со щеткой.

Звериный, леденящий кровь вопль резанул по ушам. Вопль потряс меня, как не потрясало ничто на свете. Кольцо шестерок распалось, а на постели сшибленной камнем птицей конвульсивно выгибался и странно сучил ногами одинокий мальчик.

Долго не смолкали стоны и плач, и только когда Царь мало-помалу притих и лишь сдавленно всхлипывал, стал понемногу успокаиваться и я. Холод гнал в постель, в привычную теплую вонь. Я присел на койку и шепнул:

— Больно?

— Уйди, ты! — огрызнулся Царь.

С другого конца спальни донеслось:

— Заткнись, Жид, пока цел! А то заодно схлопочешь!

— Примочку на пуп!

— Серпом по яйцам!

Чувства жалости и виновности смешались во мне, а глубоко, потаенно трепыхалась стыдливая шкурная мыслишка: слава Богу, измывались не надо мной, слава Богу, меня не тронули! И от этого на душе было гнусно.

Я не осмелился потревожить Царя и решил переночевать у брата. Там, кое-как втиснувшись к троим теплым, крепко спавшим малышам, провел ночь.

Утром Царь с трудом поднялся с постели, и медсестра повела его в изолятор. Горбатый лебезил рядом, поддерживал больного и давал пояснения:

— Гробанулся с лестницы спросонок. Там темно и склизко.

Черные пятнышки запекшейся крови на желтоватых, слоистых потеках простыни приводили меня в трепет не один вечер, напоминая и предупреждая: и тебя не минет царева участь, а то что-нибудь и более жестокое.

Никола и Горбатый притихли, нервозно гадая: выдаст или вытерпит Царь? Приказали: пайки с завтрака, обеда и ужина тащить, кровь из носу! Готовились бежать.

Истлел день, за ним другой. Ничто не предвещало грозы. Царь не раскололся.

Горбатый сунулся было в изолятор, но медсестра турнула его. За то Маруха сообщила: температурит немного, отказывается от еды, читает. Беспокойство поулеглось.

Очередной раз заглянув к малышам, я обнаружил у них в группе медсестру. К Царю! — кольнула мысль.

Влажный ветер стеганул по лицу, вышиб слезу. Темные круги поплыли перед глазами, застлали рыхлый снег. Пошатываясь, я жадно хлебал пронзительную, сыроватую свежесть февральской оттепели. Снег осел, был мягок и скрипуч под ногой. Его ноздреватые, подтаявшие комья пятнами белели на темных стволах и ветвях деревьев.

Пытаясь бежать, устремился к изолятору. Проскочил приемную и оказался в небольшой низкой комнатенке. Первое, что бросилось в глаза, был хлеб, лежавший на тумбочке рядом со стопкой книг. Три пайки — немыслимое богатство!

Четыре тесно сдвинутые койки занимали почти все пространство. На одной спал Царь, остальные были аккуратно застланы. В комнате было свежо, стекла окна обросли по краям мокрой корочкой льда.

Царь очнулся и удивленно вскинул глаза. Взгляд его словно пробивался из глубин иного мира, бесконечно далекого, недоступного мне и таким, как я. Царь приподнялся на локте, и стало заметно, как сильно он изменился. Костлявый лоб оклеивала сероватая кожица с двумя продольными стариковскими морщинами. Подбородок и скулы заострились, синеватые губы с чуть опущенными уголками изогнулись гримасой. Голова на тоненькой, как стебелек подсолнуха, шейке выглядела непомерно большой, приставленной от чужого тела, виски запали.

Я подавленно молчал, захлестнутый острой жалостью, едва справляясь с подступившими слезами: одно слово, и они хлынули бы неудержимо.

Ощущение причастности к глумлению над Царем не покидало меня эти дни, вызывая раскаяние и горечь. В голове крутились приниженные слова о моей невиновности, о том, что меня бьют и обижают не меньше, и никто не заступается. Вместо сочувствия и утешения я забормотал оправдательно:

— Горбатый стращает, что попишет меня или наколет …

Мой растерянный вид привлек, наконец, внимание Царя, вызвал сочувственный отклик. Лицо его напряглось, губы жалко надломились. Он кивнул на пайки и выдавил с натугой:

— Возьми, ешь… Не бойся, бери, а то медсестра утаранит, чтоб крыс не разводить.

Я щепетильно помялся, но голод пересилил смутные переживания, и пайка оказалась в моих руках. Сперва осторожно, потом смелее и смелее отхватывал зубами холодные, горькие куски и, почти не пережевывая, заглатывал их. Попытался сказать что-то душевное, благодарное, но лишь давился плачем и хлебом.

Разговор завязался сам собой.

— Больно?

— Нет, сейчас уж нет.

— Так вставай!

— Не хочется… Запеклось там все. Наверно не выздороветь мне.

В его словах слышалось глубоко скрытое страдание, и не только физическое, весь его облик был воплощением разрывающего сердце укора. Некоторое время я не мог вымолвить и слова. Царь доверительно продолжал:

— Сны вижу. Полки книжные пустые у нас дома. Как дыры. И в комнатах, и в коридоре. И ничего больше!

Сокровенная тоска по дому, созвучная моему повседневному настроению, таилась в его снах и грустном тоне.

Первоначальная натянутость исчезала.

— Твои родители где?

— Не знаю…

— Найдутся!

Лицо Царя посветлело, озарилось трогательной полуулыбкой.

— А я не вынес им пайку, правда?

— Ага. Таких, как ты, болъше нет.

Царь медленно, с усилием продолжал:

— Позарились на чужой хлеб … Хапают, крохоборы, и все неймется, все мало.

— Нужно письмо написать, пожаловаться.

— Не поможет. Папа писал … — костлявыми, прозрачными пальцами Царь теребил тесемки наволочки. — Умрете без хлеба. Я потому и решил не выносить.

Я смотрел на Царя с доверием и обожанием, но не мог преодолеть обычную внутреннюю заторможенность и отыскать такие же чистосердечные слова.

— Нас обирают, а мы все скрываем. Они жрут наш хлеб, мы их кормим. Нам скрывать нечего! Пусть сами хранят свои тайны.

Простота его слов озадачила меня. И правда, это не наши тайны. Ничего преступного мы не совершили. Кто давит слабых, ворует, тот пусть и таится. И Николе я ничем не обязан, если и поддакивал, то вынужден был, со страху.

Царь приоткрыл душу, его искренность вызывала почти благоговение, обаяние откровения и честности пленяло. Просвещенный и растроганный, я по-прежнему норовил словами искупить свою неведомую вину, но только немо таращил глаза. Было понятно, что Царь самый замечательный мальчишка, что с ним можно говорить обо всем правдиво и по справедливости.

И вообще здесь, в изоляторе, покойно и безопасно.

— Хорошо у тебя! Нет Горбатого, шестерок. Мне бы сюда на недельку.

— Книг новых нет. Про Робинзона Крузо читал?

— Не. Летом я фильм видел, Бэмби. Про оленя. Там ни одного человека, только звери. Здорово интересно.

34
{"b":"580303","o":1}