Большая часть комнаты была теперь отторгнута новоявленными пришельцами. Мы удивленно пялились на широкие спины, трепанные шевелюры и живописные захолустья потасканных клифов. Казенных одеяний подходящих размеров им, конечно, не припасли. Новенькие разительно отличались от нашего мышино-серого царства. От них исходил особый вольный дух: терпкий запах пота взрослых людей, зимних дорог, чеснока и водки.
Место Николы досталось ражему горбоносому губану с пронзительным взглядом нерусских миндалевых глаз, с витой копной смоляных волос. Треугольный торс и медлительные движения его таили непомерную физическую силу.
Второй, поджарый хлыщ с впалой грудью и узкой птичьей головкой почти сливавшейся с тощей кадыкастой шеей, торчал на табурете покосившейся каланчей, далеко протянув ноги-ходули. Он то и дело приглаживал косой чалый чубчик, острым концом коловший левую бровь, пучил пуговичные глазки.
Еще двое новеньких — невзрачные, мелкого пошиба рыбешки со стертыми, неприметными лицами карманных воришек — держались в тени, на подхвате, явно уступая лидерство.
Как ни внушительно выглядели пришельцы, я не сразу оценил по-настоящему ситуацию, даже в душе раболепствуя и уверяя себя в том, что с компанией преданных шестерок Никола шуганет новичков с насиженных местечек в один момент. Явится с прогулки, устроит потеху! Как всегда, хотелось угодить приблатненной кодле. С ними вместе еще жить да жить, и, возможно, мне как-то зачтется такая глубокая, даже не высказываемая вслух, преданность. Уровень неискренности перед самим собой, блаженного самообмана был неизмеримо высок.
Исхлестанные метелью пильщики шумно ввалились в группу. Непорядок в распределении мест озадачил их, но напролом сразу никто не полез; вклинились в наш кишмя кишащий муравейник. Лишь Никола запнулся у порога, недоуменно озирая странное явление.
— Схлынь с места, хмырь! — наконец взъерепенился он. — Занято!
Первым нескладно привскочил длинный Хлыщ, за ним разом взметнулись остальные.
— Ай, нэ хорошо! Вышибала? Нэгостэпрыимый какой! Накрычал, дэбош, галдеж, — гортанно выговорил Черный и хищно раздул орлиный носище. — Ты этот мэст покупал, лось? Сколька стоит?
— На кого тянешь? — гнул свое Никола. — Хиляй под нары, вертухай дешевый!
Хрясть! Что-то хрустнуло, и одутловатая морда резко, как на пружине, мотнулась вверх. Бил Черный. Молниеносный разящий удар огромным кулачищем снизу в горло. Удар кувалдой по живому телу. Никола надломился и, вскинув руки к лицу, кулем плюхнулся на пол.
День за днем, месяц за месяцем сносили мы издевательства и побои, трусливо наблюдали за безжалостными расправами главаря над первым, кто подвернулся под руку. День за днем, месяц за месяцем впитывали мы в себя всесилие, неодолимость и абсолютную законность его власти. Теперь, поверженный, он вызывал плебейскую раздвоенность: жгучее желание видеть его раздавленным и посрамленным и глубоко внедрившееся неверие в возможность такого чуда. Что-то произойдет. Никола вывернется. У него натасканные шестерки, верные кореша среди воров и громил всех мастей и на воле, и за решеткой. Радоваться рано и опасно.
Трудно было сходу принять сторону чужаков. Конечно, главари отвратны и жестоки, но они свои собственные, домашние недруги, я повязан с ними круговой порукой, кровно причастен к их тайнам и потому — к их защите.
Секундное замешательство, и ошалелый, дико орущий Никола взвился на дыбы:
— Покурочу! Я психованный! Убью, и мне ничего не будет!
Неукротимым огнем сверкнули узкие глазки. Никола с нахрапом припадочного ломил на обидчика.
Хрусть! На полпути его подбородок со всего маху напоролся на мощный кулак, как на камень, пущенный из пращи. Удар был не менее впечатляющим, чем первый.
Потрясало ледяное спокойствие Черного: блестящие, без тени страха глаза, неспешный поворот головы, расстегнутая верхняя пуговица синей косоворотки на высокой груди.
Никола шмякнулся рыхлым задом на пол, жутко забился, стеганул пронзительным скрежетом мата:
— Буй тебе в дых, в звучащую, мычащую, рычащую!
Поднимался драться, не приемля краха отвыкшим от поражений сознанием.
Мы повскакали с мест, теснясь к стенам, освобождая арену сражения. Неужели не ввяжутся шестерки, не поддержат хозяина и кормильца, не примутся терзать новую жертву? Едва атаман привстал на колено, два коронных, сокрушительных удара — хлысть! хлястъ! — сломили его, сшибли с ног.
Он бился в блатной истерике у порога и дурным голосом изрыгал ругательства, плача омерзительно, как никто ранее из его жертв. Попытался было хорохориться и угрожать, но жесткий тычок сокрушил его. Глухой удар затылком об пол, — и все было кончено.
— Дэбош, жопа-рыло! — Скорый на расправу парень учащенно дышал, его хищные ноздри трепетали.
Произошло невероятное! На наших глазах всесильного атамана отделали, как последнего лагерного доходягу и дистрофика. Мы еще не знали, можно ли радоваться открыто, можно ли улыбнуться победителю и довериться ему, а торжественные фанфары уже гремели в наших сердцах.
Меня поразили ошарашенные, совершенно круглые и очень белые глаза Толика. Тут же почувствовал, что и сам крайне возбужден. Захаров оторопело замер в неестественно скрюченной позе, широко разинув рот. Рядом Лапоть, упругий, изготовившийся к прыжку боец с оловянными, вылезающими из орбит зенками. Этот не обманывал себя никогда, по-крестьянски прост и искренен. Этого только позови, не поколеблется. Царь внешне спокоен, но, несомненно, тоже возбужден; отложил книгу, неотрывно всматривается в происходящее.
Потрясенная группа безмолвно лупила удивленные глаза на Николу и залетную стайку парней, никто не упустил ни малейшей детали экзекуции.
Хлыщ согнулся вопросительным знаком, прикурил от уголька и неожиданно разразился песней:
Ой какой я был дурак,
Одел ворованный пиджак
И шкары, и шкары!
А теперь передо мной
Решетка, двери, часовой
И нары, и нары!
И вот на нарах я сижу,
Такую песенку твержу:
Свобода! Свобода!
Счастье свалилось нежданной оттепелью среди суровой зимы. Это был мой день! Впервые я без страха глядел на Николу, измочаленного, отхаркивающего красные сгустки. Лицо его — ком сырого мяса, волосы вздыбились в беспорядке, распухший нос пузырил кровавыми соплями. Новой психической атаки не предвиделось, хотя слезливые хрипы еще рвались из его пасти:
— Поплатишься! …Умоешься кровянкой!.. Попадешься на кривой дорожке, берегись!.. Отольются мои слезы!
Я не испытывал никакого злорадства, только удивление и стыд: как мы могли покориться такому жалкому и отвратному существу? Даже опасался, что побитый Никола снова зафордыбачит и его начнут метелить. Довольно! Учиненной расправы хватит с лихвой. Омерзительны драки, омерзительна кровь, даже если это кровь вождя.
Наступил желанный миг освобождения, и все во мне ликовало. Не от чувства утоленной мести, а от крепнувшей уверенности в том, что пайку за обедом съем сам. Урвать больше нечего, — осмысливал я произошедшее. Суп и кашу в карман не спрячешь, из столовки не вытащишь, а потому — хуже не будет … Ну и лбина этот Черный! Ну и здоровила! Шестерки-то как шавки подзаборные перетрухали …
Укрощенный Никола сразу увял, и не казался неустрашимым и сильным. Щербатый рот его лез на сторону, волосы неряшливо косматились, израненная сопатка долго не заживала. Стали особенно заметны его рыхлость и болезненность. Невидящие пустые глаза прятались, как будто в неподвластном ему мирке и смотреть-то не на что. Мы не могли не ощущать его неугасающей враждебности: избиение воспринималось как фактическое заступничество за нас, должников, подспудно враждовавших с ним ежедневно. Возможно, бывшего вожака унижала и давила сама необходимость находиться среди нас: своего местечка в толпе, своей ступеньки в пирамиде у него не было. Мы, по возможности, сторонились низвергнутого повелителя, побаиваясь задеть ненароком и запасть в тенеты его злопамятства. Казалось, всем своим диким и властным нутром Никола упорно и тупо на что-то надеялся. Слишком долго он поцарствовал, слишком необычным было появление в ДПР взрослых парней и неясны их намерения.