К мыслям о голоде примешивались и опасения другого сорта. Воспитатели послеживали за тем, чтобы пайки из столовой не выносили. Любителей мятого хлеба это не останавливало. Однако одно дело, спокойно мусолить свой кусок и сунуть в карман его часть, если удастся, а нет — дожевать до конца. И совсем другое — вынести пайку во что бы то ни стало, целиком. Засекут, что пайка не тронута, заставят съесть.
Мне досталась поджаристая горбушка с липким довесочком. Я косился на желанный кусочек, опасливо озираясь. И дождался окрика воспитательницы:
— Почему хлеб не ешь?
— Я ем …
Я сжался в комок и судорожно, как раскаленный уголек, схватил довесок. Все видят, что я влип. Соштефаю для показа довесок, а горбушку спрячу. Горбатый не должен озлиться. Я надкусил довесок и принялся жадно дохлебывать постные щи.
Воспиталка тут же отвлеклась, заглянула на кухню, пообщалась с Жирпромом.
Я стрельнул глазами по сторонам, трясущимися руками впихнул горбушку в карман и замер в ожидании грозного окрика. Не представляло труда заметить мгновенное исчезновение пайки. Но страхи были напрасны, внимания воспиталки моя персона больше не удостоилась. Оставалось дожевать остатки довеска и поклевать второе.
Глазки Горбатого алчно сверкнули навстречу уже при выходе из столовой. Налетев на меня, он нетерпеливыми руками хватал, выдергивал вместе с карманом непослушный, застрявший кусок.
Возбуждение спало; первый шаг удачен, завтра непременно рассчитаюсь и уж больше рисковать пайкой не буду, пусть хоть задавят. От такой решительности здорово полегчало, я встрепенулся и завертел носом по сторонам.
Никола и Горбатый угрожающе надвинулись на меня.
— Жила! Закосил пол пайки! Думал, не углядим! Мастак на гешефты да шахер-махер! За жглотство должен еще пайку! — последовал приговор.
— Чтоб без всяких еврейских штучек! — Горбатый заскрипел на веселенький мотивчик:
Я никому не дам, пусть кушает Абхгам,
И будет мой Абхгам как чемодан!
На следующий день воспиталка заподозрила неладное в моем неловком дерганье за обедом и праведно взбеленилась:
— Выкладывай, что заныкал! Почему хлеб не ешь?
— Голова болит, — ошеломленно залепетал я.
— Сдай на кухню. Эй, подите сюда!
Отключилось сознание, и пока я приходил в себя, моя пайка перекочевала в пухлые лапы повара. Он таращился рыбьими зеньками и ничего не понимал.
— Зажрались! Порции слишком большие! Излишки изымать будем. Как вам не противно, есть мятую грязь!?
Воспиталка не сомневалась, что хлеб мы выносим исключительно из порочной склонности пожирать его в мятом виде. Все же она видимо заметила что-то необычное в моем растерянном взгляде, провожавшем уплывающий кусочек, но не отступила. Лишь промолвила:
— Сходи в изолятор. Может и впрямь заболел. Белый весь.
Меня не били, не тронули пальцем. Самодовольная ухмылка перекосила рыльце Горбатого, когда он с деланным негодованием напустился на меня:
— Ничего толком не можешь, фендрик! Все вынесли, одного тебя засекли.
Еще бы! Пока мне выговаривали за провинность, незадачливые горемыки, защелкнутые долговым капканом, спрятали хлеб под шумок. И таких горемык набралось немало. Никола и Горбатый были не в состоянии за раз слопать перепадавший им корм.
— Должен четыре пайки, — сказал мне Горбатый. — С обеда выносишь всегда, с завтрака и ужина — как засветится. Хочешь скорее рассчитаться — не скупердяйничай, гони должок! — Он извлек бумажку со списком клиентов и поставил в ней загогулину.
Истекла неделя. Я барахтался в бесплодных потугах покончить с долгом. Напрасные старания! Не было сил преодолеть себя и совладать с голодом. Я лишь прикидывал, когда смогу рассчитаться, если совсем перестану есть хлеб. Получалось через каких-нибудь три-четыре дня, — пустяк! Установленный срок проходил, а долг увеличивался. Вскоре с меня причиталось паек двадцать, и считать дальше стало бессмысленно. Это скольжение вниз, в бездонную пропасть неминуемо должно было плохо кончиться. С того момента, как Горбатый с ремнем в руках зацепил меня хищным оком, я предчувствовал несчастье и от этого предчувствия отделаться уже не мог. Оно превращалось в глубокую внутреннюю уверенность в том, что в моей жизни что-то сломалось навсегда.
Самое простое — втихую обобрать беззащитного и бессловесного. Воровство или нищенство на улице несравнимо более опасны и менее действенны. Хапнувший удачно входит во вкус и остановиться уже не может.
Множилось число должников, еще скорее множились долги. Поначалу сборщики мзды соблюдали видимость приличия: переговаривались полушепотом, пайки припрятывали. Вскоре же развернулись в открытую: что и от кого скрывать? Обдираловка обрела видимость законности, наваждением поразившей и ослепившей группу как клички, мат, драки и прочие атрибуты нашей жизни.
Горбатый понимал чрезмерность и опасность ежедневных поборов. С его молчаливого согласия, не сговариваясь, мы выносили хлеб через день-два, смирившись с ростом задолжностей. Потянул с оплатой, — жди расправы! И главари не рвались к определенности, спустив это дело на тормозах и с удовлетворением утверждаясь в своем праве карать и миловать.
К покорным питали хозяйскую снисходительность: умолил, выдумал оправдание невозможности вынести хлеб именно в данный момент, — простят до следующей кормежки. Пригрозят, конечно, и ругательски облают.
Настал день, когда Горбатый повелительно поманил меня согнутым пальцем:
— Махнемся!? Мне бацило, тебе пайка. Что, пайка не стоит бацила? Стоит, допендрил? Половину твоих долгов и обменяем.
Суть сделки не сразу дошла до меня, а язык, как всегда, не повиновался. Горбатый без передышки заключил:
— С завтрева тащишь утром бацило, днем пайку.
Такие условия навязали и другим должникам. Вожаки пресытились, не по нутру стало глодать пустой хлеб. А как Горбатый смаковал ломтик с маргарином, нужно было видеть! При каждом укусе его верхние зубы, как отвалом бульдозера, соскребали и сдвигали намазанный слой, чтобы на последний укус приходился почти весь маргарин, вся вкуснятина.
Главари охомутали добрую половину группы, на решительный отпор, даже на открытое недовольство, никто не дерзнул. Против законности не попрешь. Незадолжавшие, а это были в основном ребята постарше, четырнадцати-пятнадцати лет, держались крайне недоверчиво, боясь разделить нашу участь, да и осторожный Горбатый предпочитал с ними не связываться.
Первые недели закабаления Никола делал вид, что опекает своих клиентов, хотя это показное покровительство было ему явно в тягость. Все же в тот начальный момент мы засыпали спокойно, над нами, сонными, не измывались. Такое противоестественное состояние царило не долго. Игра в кислую сентиментальность незаметно себя изжила. Осталась только постоянная подозрительность и воинственная настроенность вожаков, не устававших долбить о том, что лягавого ждет неминуемая погибель.
— У блатных руки длинные, достанем откуда угодно: с воли, из колонии или детдома! — стращал Горбатый. — Предателям — смерть!
Вожакам всегда мерещатся предатели.
Подобные кликушества звучали постоянно, нагнетая глубокую, никогда не облекаемую в слова убежденность в неодолимости и всесилии вымогателей, в невозможности договориться с товарищами по несчастью о совместном неповиновении или защите, в незаконности и нечестности такого пути. Первый же сообщник выдаст тебя из чувства страха и надежды облегчить свою участь, демонстрацией преданности заслужить благоволение сильных. Побоями и угрозами нас так замордовали, что не хватало решимости даже у соседа по столу узнать величину его долга, тем более искать сочувствия и понимания.
В назидание и устрашение выстанывали «Мурку». Опьяненный пением Горбатый проникновенно выкрикивал поперед приятелей, не только повествовал, но и грозил.
Группу опутала стадная приниженность. Мы заискивающе внимали предводителям, искали их расположения, радовались любому спокойному обращению, незлобивому вниманию. Взгляд Горбатого вгонял в дрожь и оглуплял; похвалил за вынесенную пайку — счастью не было предела. Николу хотелось поддерживать во всем, сделаться необходимым и равноправным членом его клана.