Йена залегла в голой лощине, откуда не выбраться иначе, как упорно взбираясь в гору. Было всего четыре часа, но, шагая к Galgenberg[13], они чуяли, как весь душный городишко уже дымится на ранней утренней жаре. Еще не рассвело, но небо уже утончалось и поднималось в безоблачную бледность утра. Фриц понемногу вспоминал. Вчера случилась ссора, что ли, не то жаркий спор — из-за чего? — все улетучилось. Но если затеялась дуэль, сама грозящая тюрьмою, то нужен доктор, а раз почтенного доктора на такое не залучишь, значит, студент-медик.
— Я секундант? — догадался Фриц.
— Да.
Секундант в йенской дуэли призван был решать неразрешимую задачку. Студенческий кинжал, der Schläger, был с треугольным, но скругленным острием, и рана засчитывалась только треугольная, глубокая, и не иначе.
— Кто кого вызвал? — спросил Фриц.
— Иосиф Бек. Прислал письмо: у него картель, с кем, из-за чего — ни слова. Только место, время.
— Но я его не знаю.
— У вас комнаты были рядом.
— Я рад, что у него такой верный друг.
Они поднялись над туманом, вокруг просыхала уже роса, прошли калиткой в поле, с которого сейчас сбирали молодую репу. Двое студентов, мотая подолами рубах, наскакивали друг на друга — яростно и неумело, на буро-желтой, отверделой, перепаханной земле.
— Они начали без нас, — крикнул Дитмалер. — Бежим!
Кинулись через поле, но тут один дуэлист вдруг побежал через калитку, прочь, в другую сторону. Противник постоял немного, выронил свой Schläger и рухнул — правая рука — вся в крови, и хорошо бы не отсечена.
— Нет, два пальца только, — Дитмалер бросился на землю, на сорняки и грубую траву. Он подобрал эти пальцы, красные, мокрые, как ободранные, от одного пальца — один сустав, другой — с золотым перстнем.
— В рот суньте, — сказал он Фрицу. — Если в них сохранить тепло, я, может быть, как вернемся, сумею их пришить.
Такое не забудешь — держать во рту полтора пальца и этот перстень, тяжелый, гладкий на язык.
— Вся Природа едина, — уговаривал себя Фриц.
И вместе с тем (не дожидаясь указаний Дитмалера, у самого хватило здравого смысла) он покрепче сжал бормочущего, плачущего Иосифа Бека за правое предплечье, чтоб не взбухали вены. А небо вдруг, все разом, сплошь, налилось сияньем с одного зубчатого края горизонта до другого, и высоко взметнулись жаворонки. На соседний луг прокрадывались зайцы, подкормиться.
— Поскольку большой палец сохранен, рука еще сослужит службу, — рассуждал Дитмалер. Фриц давился собственной слюной, смешанной с землей и кровью, и думал: «Для медика все это занимательно. Но мне, философу, от этого не легче».
В Йену воротились на тележке дровосека, по счастью спускавшейся по изволоку. Даже дровосека (а дровосеки обыкновенно ни на что, прямо до них не касающееся, не обращают внимания) пробрали крики и стоны бедняги Бека. «Господин никак певец?»
— Езжай прямиком к анатомическому театру, — велел Дитмалер. — Ежели там открыто, я раздобудусь кишками и иглой.
Стояла ранняя рань, не купить ни опийной настойки, ни шнапса, хотя Дитмалеру, тоже приверженцу ученья доктора Брауна, и не терпелось влить того и другого побольше пациенту в глотку.
10. Денежный вопрос
В 1791 год, к началу осеннего триместра открылась новая глава в образовании Фрица — Лейпциг. Ему исполнилось девятнадцать лет, Лейпциг, насчитывавший пятьдесят тысяч жителей, был самый большой город из тех, в каких приходилось ему жить. И оказалось вдруг, что посылаемых средств решительно ему не хватает.
— Придется переговорить с отцом, — сказал он Эразму.
— Он будет недоволен.
— А кто будет доволен, когда у него денег просят?
— Но куда ты подевал их, Фриц?
— Потратил то, что было, на насущные нужды. Есть душа, есть тело. У старика у самого, небось, когда был помоложе, были такие нужды.
— Ну, разве что до того, как с ним случилось пробужденье, — сказал Эразм мрачно. — Теперь от него сочувствия не жди. Не пойму, как ты в свои девятнадцать лет еще не понял.
В следующий свой приезд в Вайсенфельс, Фриц решился:
— Батюшка, я молод, и, со всем моим уваженьем говоря, я не могу жить, как старик. В Лейпциге мне приходится терпеть лишенья, за все время там я заказал одну-единственную пару башмаков, я отрастил длинные волосы, чтобы не разоряться на цирюльника. По вечерам ем хлеб один…
— И что ж такое хочешь ты этим сказать — не можешь жить, как старик? — перебил фрайхерр.
Фриц решил подступиться поосторожней.
— Батюшка, в Лейпциге все студенты в долгу как в шелку. Я не могу обойтись тем, что вы мне посылаете. Нас остается еще шесть ртов в доме, знаю, но есть же еще именье в Обервидерштадте, да и в Шлёбене.
— По-твоему, я про них забыл? — фрайхерр усмехнулся.
И сверху вниз провел ладонью по лицу.
— Отправляйся в Обервидерштедт, там повидаешь Штайнбрехера. Я тебе дам к нему письмо.
Штайнбрехер был управляющий фрайхерра.
— Он не в Шлёбене разве?
— Он ведает доходами и с того, и с другого поместья. Этот месяц он в Обервидерштедте.
В четыре часа утра Фриц занял место в дилижансе, который отходил в Вайсенфельсе от «Оленя» и через Галле полз в Айслебен. Во всей Европе не было медленней немецких дилижансов: кладь загружалась на некое скрипучее продленье пола над задней осью, и приходилось все снимать и загружать всякий раз, как выходил или входил ездок. Пока кондуктор управлял этой работой, возчик задавал себе и лошадям корму — черствого черного хлеба.
В Айслебене, возле «Черного малого», сидя на скамье, ждал его посланный из Обервидерштедта.
— Grüss dich[14], Иосиф, — через семь лет Фриц не забыл его. — Зайдем-ка в лавочку, опрокинем по стаканчику шнапса. — В Саксонии торговать спиртным на постоялых дворах запрещалось.
— Не хотел бы я видеть сына вашего отца за подобным развлечением, — отвечал Иосиф.
— Но, Иосиф, я тебя хотел развлечь. — Затея, очевидно, провалилась. Взяв на постоялом дворе лошадей, в глухом молчанье добрались они до Обервидерштедта.
Управляющий их ждал, хотя совсем уже стемнело. Фриц предъявил отцовское письмо и ждал, когда его изучат — дважды. Наконец он прервал неловкое молчанье:
— Господин управляющий, мой отец, кажется, вам поручает выделить мне немного денег.
Штайнбрехер снял очки.
— Но денег нет, молодой фрайхерр.
— И он погнал меня в такую даль, чтобы я это услышал.
— Полагаю, он хотел, чтобы вам это запомнилось.
11. Несогласие
Тридцать миль, обратную дорогу в Вайсенфельс, Фрицу пришлось одолевать пешком. Когда он добрался до Клостергассе, отец вернулся из управления соляными копями, но он был не один.
— Его высокоблагородие дядюшка Вильгельм пожаловал, — сообщила Сидония. — Большой Крест собственной персоной. Твои дела решают. Как со Штайнбрехером поладили? А я вот, знаешь, думаю: был бы кое-кто не старей других, а молодые не беднее стариков…
— Но, Сидония, мы куда бедней, чем даже сами могли себе представить, я в этом убедился.
— Ты же не спрашиваешь, в чем убедилась я, — ответила Сидония. — Я здесь живу, у меня больше возможностей для наблюдений, чем у тебя.
— От нас зависит, и от меня больше всех… — начал было Фриц, но тут явился Бернард и перебил:
— Главный страдалец — я. Как Большой Крест заявится, матушка все меня ему на глаза сует, думает, я его любимчик. А он детей не терпит, меня в особенности.
— Ему вино подавай получше, общество побольше, чем обыкновенно у нас бывает, — вздохнула Сидония. — Сам объявил, знаешь, когда в последний раз почтил нас своим визитом.
— Последний раз велели мне стихи читать, — Бернард гнул свое, — а дядюшка как зарычит: «На кой черт учить ребенка всякой дряни!».
— Матушки нет в гостиной, — сказала Сидония. — И что я ей теперь скажу?