Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Кто ему велел лестницу-то из рук выпустить, — возразил хаузхерр.

Путь Хофманна обратно в Дрезден лежал через Вайсенфельс. Обыкновенно он на спиртное не налегал, но сейчас душа его просила ободренья, а потому, когда остановился дилижанс, он вышел, зашел в «Дикаря» и там — увидел Фрица.

Вот уж некстати, подумал он, но ведь когда-то нужно и объясниться. Фриц распростер объятья:

— A-а, художник-портретист!

— Я зашел сюда, полагая, что ежели вы в Вайсенфельсе, то у себя дома, а о встрече с вами и не помышлял.

— Зачем глядеть так мрачно, Хофманн. Я уже получил известие, от самой Софи, о том, что вы не кончили портрета, и даже его не начинали. Спросить шнапса?

— Нет-нет, стакан простого пива, раз вы так добры, — крепкого Хофманн в рот не брал, боясь пойти по той дорожке, которая сгубила его родителя.

— Ну, хорошо, итак, поговорим. Вы, разумеется, сделали наброски?

— Сделал, да, и они ваши, ежели пожелаете, но я ими недоволен.

— Да, понимаю, нелегко нарисовать мою Софи. Но — знаете ли вы гравюру с автопортрета Рафаэля в третьем томе Лафатеровой «Физиогномики»?

— Знаю, да.

— Не кажется ли вам, что Рафаэль там — вылитая моя Софи?

— Не кажется, — ответил Хофманн. — Кроме глаз, в обоих случаях темных, сходства очень мало, — он понемногу успокаивался, прихлебывая кошмарное Einfaches[45], больше всего похожее на воду, в которой были сварены бобы. — Надеюсь, Харденберг, вы не сомневаетесь в моем уменье. Восемь лет я учился в Дрездене, прежде чем меня только допустили в класс живой натуры. Но от фройлейн фон Кюн я потерпел поражение, это правда. Сначала меня занимала обстановка — фон, — но очень скоро я оставил всякое попечение о фоне. Любезнейшая фройлейн меня поставила в тупик.

— Чутье художника никогда его не обманет, — сказал Фриц. — Оно верно всегда, затем что искусство и природа следуют одним законам.

— Да-да. Чистое ощущение не может быть в противоречии с природой. Никогда!

— Я и сам не совсем понимаю Софхен, — продолжал Фриц. — Потому-то мне и понадобился хороший ее портрет. Но, быть может, нам не следовало ожидать от вас…

— Ах, да я сразу разглядел, что она такое, — перебил Хофманн неучтиво. — Приличная, добродушная саксонская девочка, во цвете своих тринадцати лет, в более грубом отсвете тринадцати зим. — Он отметал все возражения, какие Фрицу удавалось вставить, он даже их не слушал, было не до них, так жадно он хотел растолковать свое. — Харденберг, в любом созданье, живое ли оно или то, что обыкновенно называем мы неодушевленным, есть порыв к сообщению, есть, есть, даже и среди существ совсем немых. Ставится некий вопрос, особенный вопрос у каждого созданья, хотя почти никто не может его облечь в слова, даже и владея даром речи. Вопрос этот раздается непрестанно, почти всегда едва заметно, почти неслышно, как издалёка — как колокол церковный из-за пажитей и нив. Всего лучше для художника, однажды глянув, тотчас сомкнуть глаза, замкнуть свой взор и слух, физический, но не духовный, чтобы отчетливей услышать этот вопрос. Вы вслушивались в него, Харденберг, не отпирайтесь, в этот вопрос фройлейн Софи, и вы старались его расслышать, хоть, полагаю, она сама не знает, что это такое.

— Я пытаюсь понять вас, — сказал Фриц.

Хофманн приставил руку к уху — очень странный жест для человека столь молодого.

— Я не слышу ее вопроса — и я не могу ее писать.

32. Путь ведет вовнутрь

Фриц не решался взять с собой художника на Клостергассе, где он непременно проговорился бы родителям насчет Софи. Делать нечего, пришлось его выпроводить из «Дикаря» и усадить в дилижанс, который отправлялся в Кельн.

Сразу идти домой Фрицу не хотелось, и он тихо побрел прочь из города и забрел на кладбище, которое так хорошо он знал. Вечер уже вовсю синел над ясной желтизной, и северное небо стояло легкое, сквозное, и делалось прозрачней и прозрачней, будто бы с тем, чтоб кончить откровеньем.

На кладбище вели железные ворота с золочеными вензелями по навершию. Муниципалитет Вайсенфельса предполагал расщедриться еще и на железную ограду, но покуда к воротам примыкал лишь деревянный палисад, кое-как уберегавший освященную землю от набегов пасторской скотины. Стоя по колено в пресвитерском навозе, коровы без любопытства смотрели на прохожих. Фриц шел мимо поросших травою всхолмий, вместе с зелеными межами почти уж канувших в туман. Как водится на кладбищах, валялись на земле забытые предметы — железная стремянка, корзинка для еды, даже лопата, — будто здесь непрестанно кипит работа, и вечно ей мешают. Кресты, железные, каменные, как прорастали из земли, и те, что меньше, стремились дотянуться до высоких. Иные повалились. Кладбище, в дни общих празденств служащее местом семейственных прогулок, заброшенным не назовешь, однако ж и ухоженным вы бы его не назвали. Повсюду торчали сорняки, бродило несколько гусей. Жалящие насекомые, взлетев с навозного двора, с кладбищенской земли, висели в нездоровом воздухе победной тучей.

Похрустывание и топот пасторских коров слышались и там, где старые могилы или пустые еще участки, отрезанные друг от друга загустевающим туманом, стали зеленеющими островами, стали зеленеющими покоями для одиноких дум. И на одном из них, чуть впереди, юноша, почти мальчик, стоял в прозрачной тьме, поникнув головой, весь белый, тихий и безгласный, сам как памятник. Вид его для Фрица был утешен, он знал, что юноша этот — хоть и живой, не смертен, но что теперь меж ними нет границы.

И Фриц сказал вслух:

— Мир внешний есть мир теней. Он забрасывает тени в царство света. Как все изменится, когда сокроется тьма, и тени минут. Вселенная, что ни говори, внутри нас. И путь ведет вовнутрь, всегда вовнутрь.

Он спешил на Клостергассе, с кем-то поскорее поделиться тем, что видел, но Сидония сразу сбила его вопросом, кто этот молодой человек, который так проникновенно говорил с ним в «Дикаре» — их Готфрид углядел. — О, это, видно художник, бедный! — Но почему же бедный? — удивился Фриц. — Да Готфрид говорит, у него в глазах стояли слезы. — И что ж портрет? Он написал его? — спросил Эразм. — Нет, — сказал Фриц, — у него не получилось.

Уж как он сам хотел простить Эразма. Они теперь обыкновенно ни словом не поминали о Софи. Фриц смотрел на брата, как на упрямого язычника.

— Но эскизы-то хоть есть? — спросила Сидония.

— Есть несколько эскизов, — ответил Фриц. — Так, легкие наброски — линия-другая, облако волос. Он заявляет, что ее нельзя нарисовать. Мой перстень — вот что меня тревожит, на нем предполагалось поместить уменьшенный портрет. А теперь я должен довольствоваться этой миниатюрой, будь она неладна.

— Никак не можешь оставить в покое свой перстень, — сказал вернувшийся из школы Бернард, бесшумными шагами вступая в комнату. — Вечно тебе надо гравировать его, опять гравировать. Без всякой гравировки лучше было бы.

— Да ты его не видел даже, — сказала Сидония. — Никто из нас не видел. — Она улыбнулась старшему брату. — А тебя, признайся, нисколько не печалит мысль о Том, что твою Софи нельзя нарисовать?

Сидония отчаянно прикидывала, чего можно ожидать от Готфрида. Вдруг его спросят про незнакомца из «Дикаря», и, если спросит сам фрайхерр, он ему, конечно, выложит всю правду. Да, но Готфрид не знает даже, что молодой человек, которого он видел, — художник, а кроме того, Сидонию утешала мысль, что внимание отца всегда сосредоточено на очередном предмете, только на одном. Недавно, к облегченью матушки, он вновь допустил в дом Leipziger Zeitung. Затем его всецело поглотил вопрос о том, что вынес Фриц из поездки на копи и солеварни Артерна, затем он пожелал обсудить, вернее, высказать свое суждение о Буонапарте, который, что ни говори, кажется, малый с головой. До завтра, по крайней мере, на этом можно будет продержаться.

Фриц прошел по мрачному, тускло-лоснящемуся дому, не вслушиваясь в звуки вечерних гимнов, доносившихся из-за закрытых дверей кухни. Сначала — к матушке и маленькому Кристофу, тощему, как тень, от летней лихорадки.

вернуться

45

Простое пиво (нем.).

22
{"b":"578807","o":1}