— Слова даны нам для того, чтобы понимать друг друга, пусть и не вполне, — Фриц все никак не мог уняться.
— И стихи писать.
— Да, да, конечно, Юстик, но нельзя требовать от языка слишком много. Язык сам себе цель — он не ключ к чему-то еще высшему. Язык говорит оттого, что говорить для него радость, и ничего другого он не может.
— Глядишь, с него и чушь слетит, — возразила Каролина.
— И что же? Чушь — другой язык, только и всего.
21. Снег
Однако на поверку оказалось, что придется Фрицу провести Рождество в Вайсенфельсе. Сидония писала, что не только Бернард очень опечалится, если он не приедет, но ему вдобавок нужно повидать новенького братика. В тепле просторной, перинной, под старинным балдахином, постели Вайсенфельса Природа не скупилась на дары, и в прошлый год зачата была и родилась Амелия, а в нынешний — Кристоф. Бернард принял известие прохладно.
— Их теперь двое еще меньше меня, теперь мне трудно будет к себе привлекать особенное внимание.
— Но ты ведь любишь маленького Кристофа, — терпеливо улещивала его Сидония, — и ты, Бернард, пока сам еще ребенок, а детство льготный срок.
— Откровенно сказать, я ненавижу маленького Кристофа. Когда же Фриц приедет? Он хоть в сочельник будет?
В Теннштедте Каролина и Рахель вместе присматривали за тем, чтобы капусту зарывали в песок на погребе, чтобы картошки зарывали в землю на дворе. Излишки съестного помещали в шкафу прямо на кухне — бедных оделять, вместе с двойною порциею шнапса, в каждом забористом глотке таившего жгучую память о лете.
О Харденберге они только и заметили другу другу между делом, — как жаль, мол, что он не может с ними быть на Рождество.
На пути в Вайсенфельс Фриц несколько задержался. Он так устроил, чтобы на часок-другой заглянуть в замок Грюнинген. Однако в тот вечер всю Тюрингию, всю Саксонию завалило снегом. Каждый куст, каждую тележную оглоблю, каждую капустную кочерыжку северо-восточный ветер одел хрустальным, белым ободком. Но вот и это все исчезло, и только белая, сплошная тьма как будто поднималась от земли и вместе падала на взбухшую твердь.
Покуда Каролина во дворе расчищала тропу к колодцу, пришло письмо от Харденберга — из Грюнингена. «Дальше, стало быть, не уехал!» В письме он сообщал ей, не очень-то, быть может, деликатно, что, отрезанный от мира; он спит и ест «в доме, самом гостеприимном в целом свете». Снег, оказывается, так глубок, что выбраться к дороге нет никакой возможности, не подвергая себя риску, а риск ненужный — недостоин человека разумного. «Я буду, я хочу, я должен, я могу здесь оставаться, и кто же станет противиться Судьбе? Я решил, что я детерминист. В другой раз Судьба может и не быть столь благосклонна».
«В таком громадном доме всегда сыщется, кому расчистить путь к дороге, — подумала про себя Каролина. — Но он и всегда-то нес так много чуши. Когда сюда приехал, объявил, что мои руки прекрасны, и скатерть, и чайный поднос».
В письмо он вложил стихи. Они кончались так:
Мой друг, однажды за столом
Сидеть мы будем вечерком,
Уж не с тревогою в очах,
Не с обреченностью в сердцах,
Но счастья и любови полны.
Отступят вдаль тугие волны,
Какими утро нас хлестало,
То будет полдень, дней начало
Прекрасных, новых, не вдвоем
Уже мы будем — вчетвером,
С возлюбленными, и с улыбкой
Оглянемся на берег зыбкой,
На берег юности, печали,
Где наши беды нас венчали,
Скорбей и жалоб череда.
Кто знал, что все они растают?
Кто мог мечтать? Но — никогда
Напрасно сердце не вздыхает!
Каролина знала, что «никогда напрасно сердце не вздыхает!» — строка, взятая напрокат из печатного письмовника. Но стихи эти ей причинили боль. Вот он, никогда не бывший обожатель, нелюбимый Verliebte[28], сотканный из ее тоски, сидит за столом, с нею рядышком, и все четверо они — тут как тут, в полном сборе. Но, по крайней мере, стихи эти — ей, и ей одной. Даже и заглавье есть: «Ответ Каролине». И она положила их в ящичек, где держала такие вещи, и повернула ключ. А потом обхватила себя обеими руками, крепко, как защищаясь от стужи.
22. Мне нужно узнать ее
В те два дня у Рокентинов Фриц все дивился разности меж бытом замка Грюнинген и повседневностью на Клостергассе в Вайсенфельсе. В Грюнингене не бывало допросов, ни общих молитв, тревог, ни катехизиса и страха. Гнев, если вдруг и вспыхнет, в мановенье ока испарялся, и много было такого, что в Вайсенфельсе называли пустою тратой времени. В Грюнингене за завтраком никто не стучал чашкою о блюдце, не кричал: «Satt!» Вечное хождение туда-сюда вкруг безмятежной фрау Рокентин (тоже с грудным младенчиком на попечении) представлялось образом извечного возврата, и время не оказывалось врагом.
В Грюнингене можно было всласть поминать о подвигах французов, тем никого не возмущая. Явление Георга в жилете цветов триколора не вызвало и легкого ропота удивленья. С болью Фриц сопоставлял шумные шалости Георга и странность Бернарда. И — как в Вайсенфельсе страшились наездов дядюшки Вильгельма, и молились, чтобы поскорее он убрался восвояси, так в Грюнингене всем знакомым и друзьям радовались без разбора, и привечали, расставшись хоть вчера, так, будто век не видались.
— Как наступит лето, Nachtisch будет у нас снаружи, под сиренью, — ему сказала фрау Рокентин. — Вот тогда и почитаете нам вслух.
В Вайсенфельсе после трапезы все расходились кто куда, едва отбарабанив благодарственную молитву. А сирень — Фриц и не помнил, была ли в саду у них сирень. Нет, пожалуй, не было сирени.
Занесенный снегом, быть может, всего-то на день-два, Фриц понимал, что нужно поразумней воспользоваться этим сроком.
— Ну вот, фройлейн Софи, ваше желание исполнилось, — сказал он, глядя, как она стоит у того же самого окна в Saale. Розовый детский рот приоткрылся, когда, сама того не зная, она жадно тянула кончик языка к хрустальным белым хлопьям по ту сторону стекла. Герр Рокентин, тем временем топавший мимо в сопровожденье Ханса и Георга, приостановился — спросить у Фрица о его штудиях. Каждого, кто ему попадался на глаза, всегда он расспрашивал о занятиях — привычка, усвоенная за время службы уполномоченным по набору войск под началом принца Шварцбург-Зондерхаузена. Фриц с жаром заговорил о химии, о геологии, о философии. Помянул и Фихте.
— Фихте нам объяснял, что существует одно лишь абсолютное «я», единая личность для всего человечества.
— Н-да, хорошо вашему Фихте говорить, — вскричал Рокентин. — А тут, в этом хозяйстве, у меня тридцать две личности на попечении.
— У папа́ никаких забот, — вставил Георг, — сегодня он главному садовнику был смерть как нужен, дать указания насчет заваленных канав, — а сам где-то охотился в лесу.
— Моя карьера в армии открылась, не на капустной грядке, — отвечал добродушно Рокентин. — Что же до охоты, я к ней вовсе не питаю страсти. А вышел я сегодня ни свет ни заря с ружьем, чтоб накормить свое семейство, — и, жестом фокусника, он извлек из кармана то, о чем, как видно, совсем было забыл: мертвых птиц, тесно нанизанных на бечевку. Казалось, их череда — некоторые застревали, пришлось тянуть и дергать — будет длиться вечно.
— Конопляночки! Надолго ли их хватит! — крикнул Георг. — Да я их по три сжую в один присест!
— Все считают, что мне делать нечего, — усмехнулся герр Рокентин, — а ведь, сказать по правде, теперь чуть ли не самая горячая пора, и одна из обязанностей моих — присматривать за тем, чтобы в продолженье рождественской ярмарки порядок соблюдался.