Она пожала ему руку: краткое перемирие, не более.
Фрау Винкель обсуждала предстоящий визит профессора по всей округе, с кем только могла, «чтоб недоразумения не вышло, когда крики-стоны пойдут. Еще решат, что распря тут какая».
— Ну да, жилица хозяйку душит, — поддержала Мандельсло.
Фрау Винкель, ей подчинявшаяся, как рабыня, смогла (поскольку кончилась большая стирка) ссудить их старыми чистыми простынями. Строго говоря, в Саксонии такого понятия, как простыни, пришедшие в негодность, не водилось, но иные были лет на тридцать-сорок старее прочих. Держа их на ярком солнечном свету, фрау Винкель показывала, до какой изящной тонкости они сносились.
— Ах, да спрячьте вы эти простыни, и довольно о них, принесите мне недельный счет и кофию, — оборвала ее Мандельсло.
Софи дома не было — поехала кататься по полям с супругой пастора, чьи проповеди слушали они по воскресеньям. Выехали пораньше, чтобы не жариться на солнце, ехали дорогами под сенью тополей.
— Благодарю вас, фрау пастор, вы были так добры, вы так добры, и вы, конечно, будете добры ко мне и меня простите, что я так скоро устаю.
— Мне, может быть, позволят навестить фройлейн Софи на той неделе? — спросила пасторша, но тут учтиво вмешалась Мандельсло, сказав, что, к сожалению, они еще не знают, чем им придется заниматься на той неделе.
— Хорошо бы Георг был здесь, — сказала Софи.
— Георг?
— Не знаю отчего, мы вовсе о нем не поминали, но мне хотелось бы, чтоб он был здесь.
Харденберг до сих пор ничего не знал об операции. Он, чего доброго, не знал, что они все еще в Йене. Сам-то, небось, думала Мандельсло, над сыроварнями своими колдует в Дюрренберге. Но указания профессора, которым, при всех колкостях своих, она повиновалась, как военному приказу, оставались в силе: «Я извещу вас за день. Так будет лучше. А уж потом — вызывайте, кого хотите».
И опять не кто-нибудь, опять Дитмалер принес известие, 11 июня, утром, явясь в сопровожденье больничного служителя.
— Операция будет иметь место в одиннадцать часов. Я объясню, что следует делать.
Двуспальную кровать выволокли на середину комнаты, застлали старыми простынями, кушетку в гостиной завалили бинтами, корпией, губками, которые принес служитель. Софи, кажется, не волновалась.
Фрау Винклер доложила — человек пришел. Оказалось — посыльный, с запиской: профессор должен отложить операцию, до двух часов дня.
— Все это для того, чтоб нам напомнить, какая он важная персона, — усмехнулась Мандельсло.
— Фрау лейтенант, вы несправедливы, — сказал Дитмалер.
Служителя он отослал в харчевню, а сам до начала второго часа топтал улицы Йены. Когда вернулся, Софи была в старом халатике, потрепанном и пожелтелом — почти того же цвета, что ее лицо. Она как будто стала меньше, съежилась. Мандельсло думала: «Что делаю я с тем, что мне поручено?»
Две кареты, крытые, несмотря на жаркий летний день, свернули в Шауфельгассе. Подъехали, дверь отворилась.
— Вас четверо! — Мандельсло с горьким упреком повернулась к Дитмалеру. — Вы же дали слово…
— Трое из них ученики, — оправдывался несчастный Дитмалер. — Учатся, наблюдают, как делаются такие вещи.
— Я сама наблюдаю, как делаются такие вещи, — вздохнула Мандельсло.
Было слышно, как внизу, на лестнице, кто-то оттеснял, по крайней мере удерживал, фрау Винклер. Профессор и студенты явились все, честь честью, в черном. На студентах смешно болтались сюртуки. Взятые, вне всякого сомненья, напрокат. Профессор поклонился дамам. Софи бледно улыбнулась.
— Теперь — сердечное.
То была смесь вина с настойкой опия, предписываемая доктором Брауном, Софи ее выпила безропотно. Затем — в спальню, и там топтались, толклись вокруг передвинутой кровати. Студенты вжались в стены, чтоб не мешаться под ногами, хищно, воронятами, поглядывая, извлекали чернильницы, извлекали перья из-под воротников.
Софи помогли взобраться на заемные матрасы. Потом профессор спросил ее с важною учтивостью — бесспорно подобающей достойному ребенку — желает ли она прикрыть лицо куском тонкого муслина.
— Вы таким образом сможете кое-что видеть из того, что я делаю, но не совсем отчетливо… Ну вот, теперь вы не видите меня, нет?
— Вижу, поблескивает что-то, — она сказала. А что, если это, в конце концов, игра? Студенты зашуршали перьями.
Следуя медицинскому обычаю Йены, профессор увлек Дитмалера в сторону, спросил:
— Уважаемый коллега, следует ли сделать надрез? Вы мне советуете?
— Да, герр профессор, я вам советую.
— Вы сделали бы два надреза или только один?
— Два, герр профессор.
— Так?
— Так.
Фрау Винклер прямо истомилась под лестницей, где ничегошеньки не могла расслышать, но тут наконец ее терпение было вознаграждено.
48. В Шлёбен
Меж Йены и Артерна, меж Йены и Лангензальцы, меж Йены и Дюрренберга метался Фриц по дорогам, в тучах летней пыли, среди толп беженцев и солдат. В тетради у себя он записал:
Я — как игрок, все поставивший на карту.
Раны этой я не должен видеть.
Софи перенесла вторую операцию по вытяжке гноя, 8 августа 1796 года. Третья — в конце августа — была решительно необходима за тем, что первые две не принесли успеха. Профессор Штарк говорил, что все идет так, как следовало ожидать. Силы больной не убывают, гной в количестве умеренном. Конечно, осень — да, осень всегда опасная пора, особенно для молодых.
Софи — Фрицу:
«Едва, милый Харденберг, могу я хоть строчку написать, но окажите мне любезность, не огорчайтесь. Об этом сердечно просит ваша Софи».
На обоих отцов эта третья операция оказала глубокое действие. Шумливость Рокентина, упрямое желанье все видеть в розовом свете, сомнительные шутки — все исчезло, и не постепенно — в одночасье, будто сжалась гигантская рука, разом выжав из него надежду. Фрайхерр, со своей стороны, впервые в жизни сомневался, нет, не в основах своей веры, но в вопросе о том, что делать дальше. До самого конца августа оттягивал он посещенье Йены. Но тут уж решился — ехать, взять с собою как можно больше членов семейства, и в Шлёбене заночевать. Отчасти это была еще попытка избавиться от братца, который загостился в Вайсенфельсе. «Я здесь останусь, брат, покуда не увижу, что мои советы не нужны более».
— Очень хорошо, — сказал фрайхерр, — ты, стало быть, не едешь в Шлёбен.
И велел приготовить только шесть или семь спален.
Для них самих и для недельных запасов съестного понадобились обе кареты и четверка многострадальных лошадей. Фриц уже приехал в Йену, Антон оставался в военном училище в Шульпфорте, зато Карл был дома: половину офицеров его полка уволили по отпускам, когда Саксония вышла из коалиции против французов, — и была еще Сидония, был еще Эразм. Бернарду не хотелось ехать, но того менее хотелось ему оставаться в Вайсенфельсе с младенчиком, слугами и дядей.
Фрайфрау, трясясь в карете рядышком с Эразмом, понимала, что неприлично, притом, как огорчается она из-за Софи, даже самой себе признаться хоть в минутном счастье, но сердце в ней зашлось, когда, свернув в знакомую долину, впервые за три года она завидела знакомые большие трубы Шлёбена и купы тополей. Она всегда любила это место. Быть может, оттого, что, плотно обступая дом, тополя эти ее будто защищают, ей здесь покойно, как нигде. И здесь Антон родился и эта девочка, Бенинья — не выжила, бедняжка. И муж, известно, говорил, хоть они теперь и редко здесь бывают, что ни под каким, мол, видом он не расстанется со Шлёбеном.
— Наши трубы! — завопила сидевшая на козлах рядом с кучером Сидония.
Вот старый дуб проехали, веревки от качелей еще висят, одна с высокой ветки, другая с той, что пониже. Направо горбатый мост, перескочив через ручей и тропку, ведет на ферму и к часовне.