— Харденберх?
Да здесь он, здесь.
— А они говорили, чтобы я не ехала.
На том и кончиться бы выступлению Антона, но Мандельсло, едва ступивши за порог, сообразила что к чему, высмотрела фрайфрау, подсела к ней и ее уговорила, что всем необходимо дослушать музыку до самого конца. С переднего ряда вставали, освобождали места для вновь прибывших. Антон кивал, потом исполнил кое-какие гимны братьев из Цинцендорфа, потом потешил публику ариями из Singspiele[65], а потом… что это он сыграл потом?.. такая пиеска дивная, я ее и не знала, неужто Антон сам сочинил на случай?
Никто ее не знал, все прикрывали глаза блаженно.
В заключение Антон сыграл «Каприччио на отъезд возлюбленного брата», сочинение Иоганна Себастьяна Баха. Все вздыхали из глубины души.
Но кое-кто с нетерпением ждал ужина, предвкушая обмен кольцами, после чего папаша будущего жениха объявит, что собрался отдать за сыном по части мебелей, перин, и прочая, и прочая и, может быть, укажет все по списку. Но не таков был обычай Харденбергов. Фрайхерр только встал, на несколько мгновений отсрочивая неизбежное жеванье и питье, сказал, что счастлив сам и счастлива жена их всех приветствовать, и попросил вместе с ним вознести короткую молитву.
Еще предполагалось, что танцев после ужина, по причине недавней болезни фройлейн Софи, не будет. Но Софи молила, чтобы играли музыканты.
Мандельсло ей напомнила, что доктор Эбхард, довольный, кажется, что может наконец сказать хоть что-то определенное, запретил танцы наотрез.
— Жалко, его здесь нет, — крикнула Софи. — Уж я бы его закружила в вальсе, да у него бы все мозги вскипели.
Она сидела между своею матерью и фрайфрау, матерью Харденберга. Фрау Рокентин, как почти всегда, улыбалась. Ах, хорошо бы Антон еще сыграл, повторил бы ту пиеску, которую исполнил под конец, ведь помнила, ведь знала, и жаль, что малыша с собою не взяли. А мужний громкий голос — что ж, и первый муж был невозможно шумный, на это вниманье обращать, — что на шум ветра в поле.
Фрайфрау меж тем одна боролась с демоном робости. Единственная рюмочка арака мало ей помогла. В глубине души — но это, кажется, грех в помыслах — внешность будущей невестки сильно ее разочаровала. Софи, конечно, не лишена милой, веселой живости, но это живость ребенка. Не потому ли, что сама всегда была невзрачна, но фрайфрау придавала особенное значенье рослости, вальяжности, царственной красе. Может, девочке бы лучше выпустить волоса из-под шапчонки этой. Фриц говорил, они у нее темные.
Поскольку его суженой запретили танцевать, Фриц по очереди выводил знатных лиц Вайсенфельса, чтобы ей представить, в их числе кое-кого и помоложе, собственных друзей. «Счастлив представить вас фройлейн фон Кюн, которая мне оказала честь… Это Софи, моя истинная Философия… Это Софи, мой ангел-хранитель на всех путях моих…»
— Ах, да не слушайте вы его, — отвечала она на поздравленья. И удерживалась, как бы не притопнуть ножкой. Музыка входила в душу, все тело проницала: Софи себя чувствовала, как бутылка содовой. Наконец-то щеки у нее чуть-чуть порозовели.
— Не слушайте вы его… когда он говорит такое, я хохочу.
И принималась хохотать.
В целом, Софи произвела хорошее впечатление. Конечно, вовсе не такой жены можно бы ожидать для Харденберга. Но она была безыскусственная, и это нравилось. Природа всегда нравится.
«Интересно, а сколько денег за ней дают?» — спрашивали друг у друга.
Георг, задыхаясь в первом своем высоком воротнике и брыжах, намеревался присоединиться к танцующим, как только можно будет, но решил, что недостаточно подкрепился для этого за ужином. Внизу, в сумраке столовой, где еще не убрали, он наткнулся на мальчика, года на два его моложе, с видом (противным, по мнению Георга) истинного ангела. Георг молча лакомился пирогом с голубятиной, сжимая левый кулак в кармане, готовясь, если дело дойдет до «кто кого», как следует ангела вздуть. Вслух он сказал:
— Ты как считаешь, моя сестра Софи хорошенькая?
— Так ты Георг фон Кюн? — спросил ангел.
— А тебе что за дело.
— Ты не наелся?
— Да у нас дома каждый день больше еды, чем… но я тебя спрашиваю, считаешь ты мою сестру Софи, которая выходит за твоего брата Фрица, хорошенькой?
— На этот вопрос я не могу тебе ответить. Не знаю я, хорошенькая она или нет. Не дорос еще до того, чтобы судить о таких вещах. Но она, по-моему, больная.
Георг, жадно уплетавший тесто, растерялся.
— Ах, да в доме вечно кто-нибудь болеет.
Бернард спросил:
— А мой брат Антон, по-твоему, хорошо играл на рояле?
— Гимны?
— Там не только гимны были.
— Да, он хорошо играл, — снизошел Георг. — А ты куда теперь?
— Пойду, погуляю в темноте по-над рекой. Такое влияние на меня оказывает музыка.
Георг выпил рюмку бренди, с возможной точностью воспроизводя повадку отчима, и, пошатываясь, отправился наверх, танцевать.
Мандельсло, как ни трудно это себе представить, прекрасно танцевала, лучше всех в этой зале. Но мужа с нею не было, сестра больна, и она решила нынче не танцевать, ни даже с Георгом, которого с год тому назад с великим трудом обучила кое-каким па.
— И не просите! — сказала она подступавшемуся к ней доверчиво Эразму.
— Я не прошу вас со мною танцевать, знаю, я недостоин этой чести. Я хочу просить вас о помощи.
— Чего же вам угодно?
Эразм сказал:
— Прядку волос Софи.
Мандельсло медленно к нему повернула голову, в него вгляделась.
— И вы тоже?
— Совсем немножечко волос, я положу их в свой бумажник, буду носить у сердца… Знаете, я сперва ее не понимал, но вдруг так ясно стало, отчего брат велел выгравировать эти слова «Софи, будь моим ангелом-хранителем» внутри своего перстня…
— И вы тоже? — повторила Мандельсло.
— Прядку, на память, не так уж это много, не бог знает какая просьба… Я сперва хотел просить Каролину Юст, чтобы переговорила с Софи, но вы, конечно, больше подходите для этой цели. Вы перед ней замолвите словечко?
— Нет, — сказала Мандельсло. — Вам нужно, сами у ней и просите.
Эразм осторожно выбрал время. Не выбирает ли за нас всегда кто-то наше время? Скрипки в музыкальной комнате грянули Schottische[66], а он не понимал уже, что это такое, что играют — удивительное чувство. Сам он сейчас принадлежал как будто сразу двум мирам, и один был для него совсем неважен.
Он подошел очень близко к ее стулу, к ее маленькому телу, и на него повеяло болезнью. Она подняла к нему блестящий взгляд.
— Вы со мною во весь вечер двумя словечками не обмолвились, Эразм.
— Я все решаюсь, как бы сказать то, что я хочу, — он запинался, он еле выговаривал слова — конечно, он просит всего лишь прядку, маленькую прядку, не локон, который Фриц ему показывал весной, который заплетут и спрячут в фермуаре, ну, или в корпусе часов… — в корпусе часов, — он повторил, — нет-нет, конечно, то совсем другое дело…
Софи расхохоталась. Она чуть не целый вечер хохотала, правда, но все не с таким восторгом, как сейчас.
Эразм, убитый, пятясь, наткнулся на Мандельсло.
— Боже правый, но вы же у нее не попросили, нет!
— Я вас не понял, — еле выговорил Эразм. — Вы сказали… я вас считал открытой и прямой…
— И вы думали, она сейчас шапчонку с себя сдернет?
Об этом он решительно не думал.
— Так, понемножку, все и вылезли, — рассказывала Мандельсло, — из-за болезни. Теперь уж два месяца, как она лысая совсем…
Она на него смотрела очень прямо и — без тени снисхождения.
— У вас, у Харденбергов, глаза на мокром месте. Я уже не раз имела случай в этом убедиться.
— Но почему она хохотала? — недоумевал несчастный Эразм.
45. Надо везти ее в Йену
Фриц знал, что Софи — лысая, но верил, что темные ее волосы снова отрастут. Он знал, что Софи не может умереть.