— Ты здоров, Фриц? Не нужно ли тебе чего? Ты всем доволен?
Он рад бы попросить у нее чего-нибудь, о чем-нибудь спросить, но ничего не мог придумать. Вдруг она спросила:
— Ты что-то скрываешь от отца?
Фриц схватил ее за руку.
— Верьте, матушка! Я все ему скажу… все, то есть что…
С силой, совершенно неожиданной, она закричала:
— Нет, Христом-Богом тебя молю, что бы это ни было, не надо!
33. В Йене
Еще всерьез не принявшись за работу, но заключив заранее по Артерну, каково придется ему хлебнуть, Фриц отправился в Йену, повидать друзей. Тридцать миль Гауль готов был одолеть, хоть и без особенного рвения.
— Харденберг, — говорила Каролина Шлегель, — сто лет, как в Йену глаз не кажет.
— Будем надеяться, что мы вдоволь его наслушаемся, как бывало, — протянула Доротея Шлегель, — пока он не свернет на Грамматишештрассе и не начнет распространяться про Абсолют.
Иоганн Вильгельм Риттер, частый гость у нее в доме, ей напомнил, что Харденберга нельзя мерить общей меркой, даже общей меркой Йены, где пятнадцать обитателей из двадцати — профессора.
— Для него нет истинной границы между видимым и невидимым. Все существующее тает в мифе.
— То-то и беда, — перебила Каролина Шлегель. — Бывало, он нам растолковывал, как с каждым днем мир все стремится к бесконечности. А теперь, мы слышим, вдруг занялся добычей и производством соли и бурого угля, а уж они-то в мифе не растают, пусть Харденберг хоть из кожи лезет вон.
— Сам Гёте управлял серебряными приисками герцога Веймар-Саксонского, — вставил ее супруг.
— И весьма неудачно. Гёте обанкротил эти прииски. Что до Харденберга, он, я полагаю, со своими прелестно справится, вот чего я не могу ему простить. Он станет наконец совершенно меркантилистиш. Женится на этой племяннице крайзамтманна, сам, глядишь, в свое время крайзамтманном заделается.
— Мне жаль, что он себе позволил стать мишенью для насмешек, — сказал Риттер.
— Но мы же не над философией его смеемся, даже не над этой соляной манией. А просто оттого, что у него большие руки-ноги, — сказала Каролина Шлегель. — Мы все его любим.
— Любим от души, — сказала Доротея.
Друзья бродили по осенней Йене, в бору над городком, а то вдоль Парадиза — так йенцы называли тропу по-над Заале. Порой и Гёте, нередко там проводивший лето, тоже гулял по Парадизу, сложив в задумчивости руки за спиной. Гёте было теперь уже сорок шесть лет, и шлегелевские дамы за глаза величали поэта: Его Старейшество или Его Божественное Величество. Нарываться на людские скопища Гёте не любил. При его приближенье группы гуляющих ловко дробились, прежде чем ему придется столкнуться с ними. Фриц отставал, не посягая на внимание великого человека.
— Меж тем вы бы многое могли ему сказать, — внушала ему Каролина Шлегель. — Могли бы с ним побеседовать, как человек молодой, как начинающий поэт — с поэтом, почти несокрушимым.
— Но у меня нет ничего, достойного его внимания.
— Ах, ну и ладно, — отвечала она, — тогда поговорите хоть со мною, Харденберг. Поговорите со мной про соль.
На музыкальные вечера и конверсационе в Йене народ валил валом, но не каждый там пускал острое словцо, не все и рот открывали. Иные неловко переминались с ноги на ногу, не сомневаясь в том, что званы, но теперь, придя, не уверенные в том, что здесь припоминают, как их зовут.
— Дитмалер!
— Харденберг! Я сразу, ты входил еще, тебя узнал.
— А как я входил?
Не мог же Дитмалер взять и сказать: «Ты все такой же смешной, и каждый тебе все так же рад». Разрыв меж невозвратными студенческими днями и настоящим — саднил, как рана.
— Ты теперь хирург? — спросил Фриц.
— Не совсем, но скоро стану. Я, видишь, из Йены недалеко уехал. Вот получу диплом и неплохо заживу. Мать моя жива, но младших братьев у меня теперь уже нет, ни сестер.
— Gott sei Dank[46], у меня и тех и других тьма! — крикнул Фриц порывисто. — Едем же со мной, ты погостишь в Вайсенфельсе. Друг, милый, едем!
Вот так Дитмалер и стал свидетелем Большой Стирки и со всею искренностью заверил фрайхерра фон Харденберга, что он, Дитмалер, ничего не знает о том, чтобы сын фрайхерра путался с молодой мещаночкой или с иной какой-то женщиной.
34. Садовый флигель
Рокентины, у себя в Теннштедте узнала Каролина Юст, позвали Фрица в крестные к маленькому Гюнтеру, новому младенчику. «По рукам-по ногам опутать его хотят», — подумала она.
Эразм, единственный союзник, ей писал из Хубертусберга:
«Я готов смириться с тем, как уж изъяснял вам, что буду играть в жизни Фрица куда более скромную роль, и себя заранее убеждаю в том, что я уже смирился. Но ведь не с тем, не с тем, что его отнимет у нас жадное дитя. Казалось бы, раз Софи фон Кюн — дитя, она непостоянна, она еще переменит, глядишь, свое решение. А вот поди ж ты — я не могу сказать, чтобы мысль эта тешила меня».
Фриц вернулся в Теннштедт и сразу прошел на кухню, объявляя, что слишком пропылился на летних дорогах, чтоб сразу вваливаться в гостиную.
— А крайзамтманн где? Где фрау Рахель?
Где они — да какая тебе разница? — вертелось на языке у Каролины. Тебя так долго не было, ты можешь наконец поговорить с той, кто в самом деле тебя поймет. Не ты ли говорил, что мы — как две пары часов, поставленные на одно и то же время? Вслух она сказала:
— Они в садовом флигеле. Да! Он построен наконец.
— О! Надо взглянуть, — сказал Фриц. Он умывался у колодца, но, когда она накинула шаль, с глубокой нежностью прибавил:
— Милый Юстик, не надо думать, что я забыл, о чем мы толковали так недавно.
Каролина как раз думала, что он забыл все-все — или почти все. Потом, утершись полотенцем, он повторил:
— Никогда напрасно сердце не вздыхает, Юстик. — И она сама не знала, печалиться ей, или нет. Во рту стояла горечь — как смертная слюна.
Двадцать минут целых идти с ним вместе, к этому саду, — на задворках под названьем Runde[47]. Он ей предложит руку. Но ведь на каждом шагу соседи и знакомые станут приставать: «Ах, фрайхерр, никак вы из Йены воротились». — «Да, из Йены». — «Ах, мы так рады вас видеть в добром здравии, так рады, что вы из Йены воротились». А сами, как поутру встают в Теннштедте, так ввечеру, небось, там же ложатся спать — примерно восемнадцать тысяч раз подряд.
— А теплынь-то, теплынь, — неслось со всех сторон. — В этакую погодку, все бы жить и жить.
Участок Юстов был невелик и без деревьев, но они его купили уже возделанный, засаженный: овощи, жимолость, махровые розы. Сам флигель был построен так, как должны строиться флигели, заказанные одному из двух мастеров-плотников Теннштедта, и живописно обшит резными и позолоченными досками. Название не поражало скромностью: Der Garten Eden[48].
Юсты сидели в дымном облаке крайзамтманновой трубки, рядышком, на новенькой скамье, у новенького входа. Больше на скамье никто б не уместился. Тоже — общий замысел местных садовых флигелей. Оба смотрели блаженным взглядом в сторону Runde в удушливом, слоистом запахе: жимолость, хмель, табак.
— Привет вам, благословенная чета! — Фриц крикнул издали.
Юст и сам не мог бы отрицать: в последнее время он просто помешался на подробностях постройки. Он возил Фрица в Артерн — ради ученичества, чтобы слушал все внимательно, вникал в противоречья солеваров. Но хотя велел Фрицу вести дотошнейшие записи, домой вернулся он все с той же нетерпеливой, жадной мыслью о точном размещении Vorbau, портика для своего флигеля. Под каким углом будет туда заглядывать утреннее солнце? Солнца закатного, каждому известно, лучше избегать.
Даже теперь, пока Рахель расспрашивала о своих йенских приятельницах (без прежней легкой колкости, заметил Фриц), крайзамтманн опять свернул на свой Vorbau. Селестин Юст, всегда казалось Фрицу, знал, что такое довольство, но никак не страсть, — и потому мог быть сочтен счастливым человеком. Теперь Фриц понял, как он ошибался. Самое недовольство — вот что делало Юста поистине счастливым. Хотя, кроме как разрушив и снова перестроив весь флигель, с Vorbau уже решительно ничего нельзя было поделать, Юст не мог угомониться, он без конца достраивал и перестраивал его у себя в уме. Вселенная, что ни говори, внутри нас.