Здание было темное, сырое и в таком упадке, что верхний марш парадной лестницы стал ненадежен, слугам приходилось лазить к себе в спальни по приставным. И Gutsverwalter[68]переселился в господский дом, ради какой-никакой крыши над головою: собственное жилье совсем уж развалилось. Но все это ничуть не отдавало гордой оброшенностью Обервидерштедта, нет, в туманах Шлёбена витал дух свободы от забот, и вечного прощенья — сюда ты возвращался наконец к себе, домой, исполнив все, что мог.
Карл, как все военные, сентиментальный, пустил слезу, увидав эти веревки от качелей, и санный спуск по косогору, и пруд, теперь до осени сухой. Вдобавок ему вспомнилось то время, месяцы, когда, решась было жениться на деньгах, он потерпел конфуз и скрывался здесь от ярящейся и оскорбленной дамы.
— А зимой мы солому набивали в башмаки, — вспомнила Сидония.
— И снимали их, когда входили в дом, — подхватил Карл. — Какие у тебя были беленькие ножки, Сидо, как рыбки, не то, что у нас. Ты бы хотела снова стать ребенком?
— Я хотел бы, чтобы мы все были детьми, — сказал Эразм. — И было бы у нас наше собственное царство.
— Что-то по своему личному опыту я такого не заметил, — сказал Бернард.
Когда был совсем маленький, Бернард считал, что разница в семь лет, его разделявшая с Сидонией, постепенно будет убывать, и вот, когда он сравняется с ней ростом, перерастет, они будут ровесники. Он перенес горькое разочарование.
По теплым сумеркам плыл запах лип, куриного помета.
— Ручей послушайте, — сказала Сидония. — Так он и будет ночь напролет бормотать нам в уши.
На это Бернард отвечал, что предпочитает жить подле реки.
Поклажу понемногу разгрузили, отворилась дверь, и гутсфервальтер Биллербек явился, в сопровожденье всполошенных кур, тоже, как видно, считавших этот дом своим. Все жили в тылу дома. Парадным ходом почти не пользовались. Сквозь переливчатую тьму, наполнившую холл, чуть пробивался далекий свет кухни в глубинах коридора.
Фрайхерр был, можно сказать, короток с гутсфервальтером. Почти одного роста, они крепко обнялись.
— Мы много страдали, Биллербек, мы страдаем. Господь нас испытывает.
— Я о том известен, ваше сиятельство.
Четыре года тому, когда приезжали в Шлёбен, Бернарда, еще малыша, уложили на большущую кровать под балдахином с кем-то из братьев — с Эразмом, ну да, почти наверное с Эразмом, — в просторной комнате первого этажа. Но эту комнату, как и другие по северной стороне, не пощадил хлеставший в повыбитые окна дождь. Со дня на день, со дня на день, твердил Биллербек, начнем ремонт. И Бернарда между тем сунули в какой-то закуток второго этажа, на кроватку немногим больше люльки.
— Мои отец и мать лежат уже в постелях, спят, — сам себе говорил Бернард. — Ветра нет, но спальня вдруг озаряется, когда в нее заглядывает месяц. И где-то, ясное дело, часы отбивают время.
Так оно и было, правда, он не слышал. Высоко, на южном краю Шлёбена, огромный, старинный, золоченый циферблат указывал время, пусть и не очень точно, всем вокруг, и стрелки были толщиной со стены комнаты, где положили Бернарда.
— Я лежу без сна в постели, — он продолжал. — Другие тоже слушали его, но ни с кем не было того, что со мной.
Недавно до него дошло, что смысл этой вводной главы к Фрицевой истории не так уж трудно раскусить. Никто ему ее не читал, никто даже не показывал. Но уж если что заденет его любопытство, ни в каком закоулке Вайсенфельса от него не утаится.
Одно в особенности его поразило, сразу, — он даже не успел еще запихнуть эту историю обратно в портфель к Фрицу: чужестранца, рассказывавшего за столом про голубой цветок, из всех присутствовавших понял один человек, только один. Человек этот должен быть избран и отличён в семействе. Все дело в том, чтоб знать свою судьбу в лицо, и приветить, как знакомую, когда она объявится.
49. В «Розе»
В Йену собрались чем свет, в пять часов. В утренней комнате им подали почти не удобоваримый кофий. Снаружи, на краю долины, висели длинные перистые облака и будто ждали, когда рассвет, растопив, сотрет их с неба. Сам Шлёбен еще лежал в тени, только взблескивал вдруг ручей.
— У меня такое чувство странное, вы не поверите! — сказал Карл. — Так бы и сидел, кажется, у этого окна и ждал, когда развиднеется.
— Нас тут как околдовали, — сказала Сидония. — Пока не тронемся отсюда, не поймем, до чего мы несчастны. Приехали навестить бедного Фрица, а сами никогда еще не были от него дальше. Мне стыдно даже, так у меня покойно на душе.
— Satt! — и Эразм громыхнул кофейной чашкой.
Выехали пораньше, в расчете тем же вечером вернуться в Шлёбен, дав восьмичасовый роздых лошадям. В Йене фрайхерр распорядился о большом отдельном помещении для них в «Розе». Несмотря на стесненные обстоятельства семейства, он всегда останавливался в гостиницах самых дорогих: других не знал.
— Фриц! — завопил Карл, который правил первой каретой и прежде других свернул во двор «Розы».
— Нет, это не мой брат! — вскрикнула Сидония. Спрыгнув первая, не дожидаясь, когда укрепят ступеньки, она к нему кинулась. — Фрицхен, я тебя едва узнала.
Всей гурьбою сразу нельзя было, конечно, нагрянуть к фрау Винклер. Фрайхерр пойдет первым, прочие потом.
— А я разве не с тобою, Генрих? — собрав последние остатки мужества, спросила фрайфрау.
Нет, они с Фрицем идут. Тотчас же. Остальные вошли в «Розу» и поднялись по лестнице в прекрасную фасадную комнату, глядевшую на площадь.
— Идут, — Карл приподнял край белой полотняной шторы. — И когда это мы видывали, чтобы они вот так вышагивали рядом?
Едва Фриц с отцом исчезли из виду, группа арестантов в кандалах явилась — мести площадь. Стоило зазеваться страже, они, отставя метлы, тянули руки за подаянием. Сидония им бросила свой кошелек.
— Теперь они горло друг дружке перережут, — сказал Карл.
— Нет, у них, конечно, есть свои правила дележки, — возразил Эразм.
— И младшему, конечно, всех меньше достается, — вставил Бернард.
— Кофий, кофий для досточтимых дам и господ! — взывал хозяин, сопроводивший их наверх. Служитель в полосатом фартуке справился, не угодно ли им вина.
— Рановато, — ответил ему Эразм.
— Вы бы легли, — сказала матери Сидония. — С виду кушетки неудобные, но все равно, вы бы легли.
Фрайфрау улеглась.
— Бедный Фриц, бедная больная Софхен. Хоть на Ангела на нашего порадуется. — Она подала Бернарду знак подойти, присесть с ней рядом. В комнате становилось жарко. Не шелохнувшись висели широкие шторы.
А вскорости подоспел Дитмалер, профессор Штарк отрядил его — взглянуть, не может ли он быть чем-нибудь полезен. Он мешкал на пороге, он переводил взгляд с одного лица на другое в затененной комнате. В «Розу» он вошел, наверх поднялся — без доклада. Но все увлеклись разговором, никто на него и не глянул, и Дитмалер неосторожно вверился белокурому отроку, который стоял с ним рядом, изучая устройство кофейника.
— Вы Бернард, не так ли? Я друг вашего брата Фридриха, я приезжал к вам в Вайсенфельс. Не знаю, помнит ли меня ваша сестра Сидония…
— Да едва ли она вас помнит, — сказал Бернард. — Зато я помню.
Сидония, вполуха слушавшая разговор, подошла, улыбаясь. Конечно, она все помнит… день стирки, радость от его приезда… и он, разумеется…
— Разумеется, — сказал Бернард.
— Теперь я имею честь быть младшим помощником профессора Штарка, — заторопился Дитмалер. — Ваш брат, вы, верно, слышали, меня упоминает в письмах в связи с лечением его нареченной. — И — вынул визитную карточку.
Тут уж она вспомнит его имя, тут уж как не вспомнить. Но те секунды, когда она не могла вспомнить, утвердили Дитмалера в том, что он знал давно: он — ничто. Что имеет для нас значение, то можем мы назвать. Иди на дно, тони, он говорил своей надежде со странным облегченьем, тони, как мертвое брошенное в воду тело. Меня отвергли не потому, что я не нужен, даже не потому, что я смешон, а просто я — ничто.