Поскольку я большой философ, то жизнь открыла мне сама, что глупость - самый лучший способ употребления ума. С утра неуютно живется сове, прохожие злят и проезжие, а затхлость такая в ее голове, что мысли ужасно несвежие. С утра суется в мысли дребедень о жизни, озаренной невезением, с утра мы друг на друга - я и день - взираем со взаимным омерзением. Несчастным не был я нисколько, легко сказать могу теперь уж я, что если я страдал, то только от оптимизма и безденежья. На убогом и ветхом диванчике я валяюсь, бездумен и тих, в голове у меня одуванчики, но эпоха не дует на них. Я часто спорю, ярый нрав и вздорность не тая, и часто в споре я не прав, а чаще - прав не я. Поскольку я жил не эпически и брюки недаром носил, всегда не хватало хронически мне времени, денег и сил. Поскольку я себя естественно везде веду, то я в награду и получаю соответственно по носу, черепу и заду. Свои серебряные латы ношу я только оттого, что лень поставить мне заплаты на дыры платья моего. Чтобы вынести личность мою, нужно больше, чем просто терпение, ибо я даже в хоре пою исключительно личное пение. Врут обо мне в порыве злобы, что все со смехом гнусно хаю, а я, бля, трагик чистой пробы, я плачу, бля, и воздыхаю. Не в том беда, что одинок, а в ощущеньях убедительных, что одинок ты - как челнок между фрегатов победительных. Настолько не знает предела любовь наша к нам дорогим, что в зеркале вялое тело мы видим литым и тугим. Живя не грустя и не ноя, и радость и горечь ценя, порой наступал на гавно я, но чаще - оно на меня. Застолья благочинны и богаты в домах, где мы чужие, но желанны, мужчины безупречны и рогаты, а женщины рогаты и жеманны. Напрасно я нырнул под одеяло, где выключил и зрение и слух, во сне меня камнями побивала толпа из целомудренных старух. Порой издашь дурацкий зык, когда устал или задерган, и вырвать хочется язык, но жаль непарный этот орган. У многих авторов с тех пор, как возраст им понурил нос, при сочинительстве - запор, а с мемуарами - понос. Верчусь я не ради забавы, я теплю тупое стремление с сияющей лысины славы постричь волоски на кормление. Незря мы, друг о славе грезили, нам не простят в родном краю, что влили мы в поток поэзии свою упругую струю. Когда насильно свой прибор терзает творческая личность, то струны с некоторых пор утрачивают эластичность. Я боюсь в человеках напевности, под которую ищут взаимности, обнажая свои задушевности и укромности личной интимности. Когда с тобой беседует дурак, то кажется, что день уже потух, и свистнул на горе вареный рак, и в жопу клюнул жареный петух. Он не таит ни от кого своей открытости излишек, но в откровенности его есть легкий запах от подмышек. Не лез я с моськами в разбор, молчал в ответ на выпад резкий, чем сухо клал на них прибор, не столь увесистый, как веский. На вид неловкий и унылый, по жизни юрок ты, как мышь; тебя послал я в жопу, милый, - ты не оттуда ли звонишь? Такой терзал беднягу страх забытым быть молвой и сплетней, что на любых похоронах он был покойника заметней. Хвалишься ты зря, что оставался честным, неподкупным и в опале; многие, кто впрямь не продавался - это те, кого не покупали. Покуда крепок мой табак и выпивка крепка, мне то смешон мой бедный враг, то жалко дурака. Нет беды, что юные проделки выглядят нахально или вздорно; радуюсь, когда барашек мелкий портит воздух шумно и задорно. Да, друзья-художники, вы правы, что несправедлив жестокий срок, ибо на лучах посмертной славы хочется при жизни спечь пирог. |