1942 Константин Симонов Смерть друга Неправда, друг не умирает, Лишь рядом быть перестает. Он кров с тобой не разделяет, Из фляги из твоей не пьет. В землянке, занесен метелью, Застольной не поет с тобой И рядом, под одной шинелью, Не спит у печки жестяной. Но все, что между вами было, Все, что за вами следом шло, С его останками в могилу Улечься вместе не смогло. Упрямство, гнев его, терпенье — Ты все себе в наследство взял, Двойного слуха ты и зренья Пожизненным владельцем стал. Любовь мы завещаем женам, Воспоминанья — сыновьям, Но по земле, войной сожженной, Идти завещано друзьям. Никто еще не знает средства От неожиданных смертей. Все тяжелее груз наследства, Все Уже круг твоих друзей. Взвали тот груз себе на плечи, Не оставляя ничего, Огню, штыку, врагу навстречу, Неси его, неси его! Когда же ты нести не сможешь, То знай, что, голову сложив, Его всего лишь переложишь На плечи тех, кто будет жив. И кто-то, кто тебя не видел, Из третьих рук твой груз возьмет, За мертвых мстя и ненавидя, Его к победе донесет. 1942 Ярослав Смеляков Судья Упал на пашне у высотки суровый мальчик из Москвы; и тихо сдвинулась пилотка с пробитой пулей головы. Не глядя на беззвездный купол и чуя веянье конца, он пашню бережно ощупал руками быстрыми слепца. И, уходя в страну иную от мест родных невдалеке, он землю теплую, сырую зажал в костнеющей руке. Горсть отвоеванной России он захотел на память взять, и не сумели мы, живые, те пальцы мертвые разжать. Мы так его похоронили — в его военной красоте — в большой торжественной могиле на взятой утром высоте. И если правда будет время, когда людей на Страшный суд из всех земель, с грехами всеми, трехкратно трубы призовут, — предстанет за столом судейским не бог с туманной бородой, а паренек красноармейский пред потрясенною толпой, держа в своей ладони правой, помятой немцами в бою, не символы небесной славы, а землю русскую свою. Он все увидит, этот мальчик, и ни иоты не простит, но лесть — от правды, боль — от фальши и гнев — от злобы отличит. Он все узнает оком зорким, с пятном кровавым на груди — судья в истлевшей гимнастерке, сидящий молча впереди. И будет самой высшей мерой, какою мерить нас могли, в ладони юношеской серой та горсть тяжелая земли. 1942
Марк Соболь Когда-нибудь Когда-нибудь, когда постигнут внуки из первых книг основы бытия, восстанет вновь — в крови, сиянье, муке — отчаянная молодость моя. Она войдет в сверкающие классы и там, в совсем не детской тишине, расскажет им глухим и хриплым басом торжественную повесть о войне. Тогда воскреснут подвиги былые — великая и трудная пора, — и мы войдем сегодняшние, злые, пять раз в атаку шедшие с утра, забыв о том, что вот сейчас уснуть бы так хорошо… Но мы, — который раз! — грядущих дней отстаивая судьбы, по многу суток не смыкаем глаз. Там всё поймут: короткий мир стоянок, над полем боя робкую звезду, и едкий запах сохнущих портянок, и песню, что возникла на ходу. И то, как в тяжком орудийном хрипе весенний день наведывался к нам, и нес он запах пороха и липы и был с дождем и солнцем пополам. И белокурый юркий непоседа вдруг станет строгим — вылитый портрет того, уже давно седого деда, который был солдатом в двадцать лет. 1942 Анатолий Софронов Бессмертник Спустился на степь предвечерний покой, Багряное солнце за тучами меркнет… Растет на кургане над Доном-рекой Суровый цветок — бессмертник. Как будто из меди его лепестки, И стебель свинцового цвета… Стоит на кургане у самой реки Цветок, не сгибаемый ветром. С ним рядом на гребне кургана лежит Казак молодой, белозубый, И кровь его темною струйкой бежит Со лба на холодные губы. Хотел ухватиться за сизый ковыль Казак перед самою смертью, Да все было смято, развеяно в пыль, Один лишь остался бессмертник. С ним рядом казак на полоске земли С разбитым лежит пулеметом; И он не ушел, и они не ушли — Полроты фашистской пехоты. Чтоб смерть мог казак молодой пережить И в памяти вечной был светел, Остался бессмертник его сторожить — Суровой победы свидетель. Как будто из меди его лепестки И стебель свинцового цвета… Стоит на кургане у самой реки Цветок, не сгибаемый ветром. |