Иннокентий Кочегаров тяжеловато поднялся, качнулся, расплёскивая водку на рукав и лацканы пиджака, веки суженных глаз его ещё более набрякли.
— Я поддерживаю вас, Владимир Евгеньевич! — Голос его рокотал хрипловато, как у трагика провинциального театра. — Если он мог добраться до дремучей души моей — а я поэтов знаю наизусть с юности, когда разгуливал по Руси коробейником, — так вот, если он в душе моей натворил такой переполох, что я не могу прийти в себя и меня мучают мысли о прошлой жизни, о несбывшейся любви, об одиночестве, значит, он — подлинный поэт, обладающий магическим свойством. — Он оборвал речь и грузно сел.
Александр Никитич незаметно, тактично и умело угождал гостям. Слушая хвалебные высказывания о своём сыне, он удивлённо покачивал головой, искренне сокрушаясь: неужели все образованные господа сговорились испортить Серёжку, толкнуть его на худую дорогу?
— Извините, не могу разобраться, что вы находите в нём особенного? — вполголоса бормотал он. — Шалит парень. Повзрослеет маленько, и всё это стихотворное баловство отпадёт, как болячка.
— Ошибаетесь, господин Есенин, — певуче возразила Олимпиада Гавриловна, берясь за бокал на тонкой длинной ножке. — Это, как я поняла, не шалости, не баловство, и будет печально, если выйдет по-вашему. Мы с Дмитрием Ларионовичем гордимся, что поэт Сергей Александрович Есенин служил у нас смолоду и встретил у нас понимание и признание своего поэтического дара.
— Работал он неважно, но был честен и держался с достоинством, за это я его уважал и уважаю, — добавил Крылов.
Он захмелел, но движения его были точны, голос не дрожал, только изредка он поскрипывал зубами, взбадривая себя, чтобы поддержать амбицию и не показаться на людях захмелевшим.
Пили за долгую и счастливую совместную жизнь молодых и снова кричали «горько» и заставляли их целоваться. Есенин подносил к губам бокал, но не пил, а ставил его перед собой между тарелок с закусками. Он всё время улыбался добродушно, но как-то загадочно, словно всё происходящее касалось не его, а кого-то другого. Анна разрумянилась, расцвела и похорошела, глаза сияли тепло, счастливо, лишь на дне их, за светлой и влажной рябью радости, пробивалось малюсеньким родничком беспокойство: такой вечер — это ведь одно чудное мгновенье, а что покажет жизнь, будни, повседневность? Анна отдавала себе отчёт в том, что красотой не блещет, талантом не наделена, старше Сергея на четыре года...
Хорошее кончается быстрее, чем плохое. Гости вскоре разошлись, унесли с собой шум, смех, оживление. Настала давящая тишина, сковавшая душу Анны. Александр Никитич проворно всё убрал со стола, оставив только вазу с гвоздиками.
Анна попыталась было помочь ему, но он ласково отстранил её:
— Один справлюсь. Завтра всё вымою и отнесу посуду хозяевам. Ни одной тарелки, ни одного бокала не разбили, слава Богу.
В комнатах стало пусто и просторно. В тишине слышалось тиканье часов-ходиков. Отец развязал фартук, повесил его на спинку стула, подошёл к сыну и к Анне, разгладил усы с острыми концами.
— Ну, дети, благословляю и поздравляю вас. Жалко, матери нет с нами. Ты, Сергей, непременно напиши ей. Любит она тебя сверх великой меры. Один ты у ней свет в окошке. — Он поцеловал сперва Анну, затем сына, потоптался в смущении, скрипя новыми ботинками. — Ну, живите... — И ушёл, оставив Есенина и Анну с глазу на глаз.
Наутро им обоим надо было идти в сытинскую типографию. Есенина это не огорчило, а обрадовало.
6
В первые дни после свадьбы Есенин был весел, внешне казался спокойным, даже счастливым. К Анне относился предупредительно, внимательно, порою бывал нежен, но ни счастья, ни покоя у него не было. Он скоро втайне признался себе, что женитьба была необдуманным, неверным шагом в его жизни, и он изо всех сил старался скрыть от Анны, что внутри его, как червь в румяном яблоке, угнездилась и точила самую сердцевину неотвязная тоска. Откуда она бралась, он не догадывался...
Теперь на работу каждое утро они шли вместе — Есенин и Анна. А то схватятся за руки и припустятся переулком, разрывая рассветные тени, — молодые ноги несли сами. На Садовой останавливались передохнуть и потом шли уже не спеша, солидно, как и подобает жене и мужу. В корректорской Есенин занимал своё место рядом с Марией Михайловной, пододвигал к себе оттиски романа Мережковского «Грядущий хам», читал, ворчал с невольным раздражением, с незлой усмешкой:
— Вот понаписал, чтоб ему захлебнуться в Оке.
Мария Михайловна поглядела на него с осуждением, испуганно оглянулась, не слышит ли кто.
— Вы что, Серёжа, опять не в настроении? — вполголоса сказала она. — Разве можно так неуважительно отзываться о писателе?
— Я его уважаю, — насмешливо ответил Есенин. — Хотя бы за то, что столько накатал!
Через два дня Есенину представился случай познакомиться со знаменитым автором. Мережковский пожаловал в корректорскую в сопровождении самого Ивана Дмитриевича Сытина. Хозяин подвёл писателя к Марии Михайловне и Есенину.
— Вот взгляните, Дмитрий Сергеевич, вычитывается ваш двенадцатый том.
— Благодарствую, Иван Дмитриевич, за внимание и заботу о моём скромном творчестве.
— Что вы, Дмитрий Сергеевич! Как можно иначе? Вы же один из любимых писателей в России! Извините, я вас оставлю на некоторое время...
Мережковский задержался в корректорской. Есенин оценивающе рассматривал его. Был литератор малого росточка, не спасали и высокие каблучки, изящен, руки холёные, подвижные, бородка и усы прятали чуть ли не половину лица, глаза удлинённого разреза блестели умом и любопытством, лоб высокий, красивого рисунка. Он склонился к Марии Михайловне, вежливенько притронулся кончиками пальцев к её плечу:
— Как читается моя проза? В наборной да корректорской — первейшие читатели...
— Хорошо, Дмитрий Сергеевич. Вы же знаете, я поклонница вашего таланта.
— Спасибо на добром слове. — И повернулся лицом к Есенину: — А у вас, молодой человек, какое впечатление?
Есенин исподлобья взглянул на Марию Михайловну — она, беспокоясь, делала ему знаки, прикладывая палец к губам: молчи, мол, не смей дерзить.
— У меня ещё полностью не сложилось мнения, — спокойно сказал Есенин. — Одно лишь смею заметить: не по-русски пишете вы, господин Мережковский.
Мария Михайловна, затрепетав, встала на защиту писателя:
— Что вы говорите, Серёжа! Дмитрий Сергеевич — это же властитель дум...
— Чьих дум? — с вызовом спросил Есенин.
— Русской интеллигенции, студенчества, всего нашего юношества.
Есенин заметно волновался, лицо сковала суровость от неприятной необходимости вынести строгий приговор:
— Отказываюсь понимать, как можно считаться властителем дум, не зная своего народа, не любя его, не чувствуя России.
— То есть как? — Мережковский был не только обескуражен, но и возмущён: — Моя любовь к России — это знает весь мир — глубочайшая, почвенная.
И тут же засеменил маленькими ножками в ботиночках на высоких каблуках к появившемуся в эту минуту Сытину.
— Иван Дмитриевич, вы послушайте только, что говорит этот юноша! Обвинил меня, что я не знаю и, главное, не люблю Россию. Каково? Да сотни моих публикаций тем и известны, что в них я вызнал русскую душу, преклоняюсь перед Россией.
— Иметь собственное мнение — это большое богатство, Дмитрий Сергеевич. Впрочем, этот разговор здесь неуместен и не ко времени. Идёмте ко мне в кабинет, нам ещё о многом надо потолковать.
Мережковский не попрощавшись двинулся за Сытиным — крошечный, суетливый от неожиданного и, как он думал, незаслуженного оскорбления. Так напрямик, в глаза, ему ещё никогда не высказывали несогласия. Какое страшное заблуждение безусого нигилиста! Где Сытин выискал такого печенега?
Добрейшая Мария Михайловна страдальчески поглядела на Есенина, повела плечом, отвергая его резкую оценку сочинения Мережковского.