Анна плакала. Она ещё не читала таких стихов о войне — ни у Блока, ни у Северянина, а военные стихи Маяковского до неё ещё не дошли.
А Наседкин бесповоротно понял, что Есенин оставил позади себя всех московских поэтов-сверстников и перед ним открыта дорога в мир.
Ах, поля мои, борозды милые,
Хороши вы в печали своей!
Я люблю эти хижины хилые
С поджиданьем седых матерей.
Припаду к лапоточкам берестяным,
Мир вам, грабли, коса и соха!
Я гадаю по взорам невестиным
На войне о судьбе жениха.
Помирился я с мыслями слабыми,
Хоть бы стать мне кустом у воды.
Я хочу верить в лучшее с бабами,
Тепля свечку вечерней звезды.
Разгадал я их думы несметные,
Не спугнёт их ни гром и ни тьма.
За сохою под песни заветные
Не причудится смерть и тюрьма.
Они верили в эти каракули,
Выводимые с тяжким трудом,
И от счастья и радости плакали,
Как в засуху над первым дождём.
А за думой разлуки с родимыми
В мягких травах, под бусами рос,
Им мерещился в далях за дымами
Над лугами весёлый покос.
Ой ты, Русь, моя родина кроткая,
Лишь к тебе я любовь берегу.
Весела твоя радость короткая
С громкой песней весной на лугу.
Есенин замолк на высокой, патетической ноте, и, казалось, эта сверх регистра взятая нота всё ещё звенит в тишине, дрожит, трепещет, истаивая, чтобы влиться в безмолвие и там заглохнуть.
Есенин, не глядя на Анну и Наседкина, налил в свой стакан чаю из маленького заварочного чайника и жадными глотками выпил его.
Анна вынула из кармашка батистовый платок и быстрым движением сняла с длинных ресниц застрявшие там слезинки, но не произнесла ни одного слова, как будто боясь нарушить тишину.
Наседкин заговорил первым:
— Ты, Серёжа, сам ещё не понимаешь, что ты написал. Твоя «Русь» ставит тебя в первый ряд современных русских поэтов, где Блок, Брюсов, Бунин, Бальмонт и Маяковский.
— Как? Маяковский тоже в первом ряду? — ревниво спросил Есенин.
— Да, Серёжа. А с тех пор, как ты написал «Русь», он рядом с тобой.
Они говорили, не замечая быстротекущего времени. Наконец Наседкин нечаянно глянул на ходики и вскочил как ужаленный:
— Ну, Серёжа, погубил ты меня. Опаздываю на целых два часа. — И заторопился: — Спасибо, милые друзья, за прекрасную поэму, за хлеб-соль, за ласку. Бегу, как лермонтовский Гарун, быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла.
Пожав торопливо руки Сергею и Анне, он выскочил из квартиры.
— У меня, Серёжа, есть для тебя добрый, дружеский совет, — сказала Анна. — Не печатай «Русь» в Москве. Её непременно напечатают в Петрограде. Месяцем раньше, месяцем позже — какая разница? Зато резонанс Петрограда не сравнить с московским — на всю Россию!
— Я думаю, ты права...
И вдруг, словно отмахнувшись от разговора, Есенин задумался, губы его дрогнули и всё лицо озарилось обаятельной улыбкой.
— Почему ты сияешь?
— О Петрограде говорили, и я мечту свою вспомнил.
Есенин всё ещё улыбался, но глаза холодно сверкнули, как голубые льдинки.
— Ты только не смейся. Выносил я мальчишескую мечту. Приеду я в Петроград. Достану одежду, головной убор...
— Одежду? — переспросила Анна, не понимая.
— Я не договорил, Анна. Мне одеяние нужно временно, на один раз. Я навёл справки — это можно взять напрокат в костюмерной театра.
— Ничего не понимаю! — пожала плечами Анна.
— Ты дай досказать. У Пушкина есть стихи, ты их знаешь. «Облокотись на мост Кокушкин...» Ну и там: «Сам Александр Сергеевич Пушкин». И рисунок пушкинский есть. Чернильный рисунок. Гусиным пером. Всё изображено: и место, и поза, и даже Петропавловская крепость в перспективе. Ну вот. В Петрограде я беру в театре напрокат крылатку-накидку пушкинской эпохи, цилиндр, трость. Одеваюсь щёголем девятнадцатого века и — в крылатке, в цилиндре, с тростью — иду на Кокушкин мост и становлюсь, как когда-то Пушкин, облокотись на перила моста, глядя на ненавистную Петропавловскую крепость... Вот и всё.
— Кажется, поняла, — смутилась почему-то Анна, боясь, что поняла она Сергея неверно, упрощённо, что ли, в каком-то практическом, обывательском плане.
— Интересно как? — встрепенулся Сергей.
— Ты хочешь хоть ненадолго, ну на час, может быть, даже на минуты, перевоплотиться в Пушкина, почувствовать себя Пушкиным в той обстановке девятнадцатого столетия и даже в одеянии Пушкина. Ты думаешь, что тебе откроется ещё неведомое тебе понимание пушкинского гения, может быть, даже пушкинское понимание поэзии. Так?
— Так, Анна. Во всяком случае, почти так. Ведь мальчишескую мечту трудно выразить словами. Ты умница, Анна. Но, пожалуйста, не смейся над моим мальчишеством. И никому ни звука. Мало ли о чём мечтается? А потом, глядишь, позабылось. А посторонние поднимут на смех.
— Серёжа, обещаю тебе молчать. Это будет твоей и моей тайной.
Анна невольно представила себе — Петроград, Кокушкин мост... И подумала: «Пушкина считают как потомка Ганнибалов чёрным, а ведь он был почти как Есенин, голубоглаз и темнорус. Имена их тоже похожи: Александр Сергеевич, Сергей Александрович».
К удивлению своему, Анна окончательно убедилась, что в сумасбродной на первый взгляд затее Есенина нет ничего мальчишеского.
15
Есенин торопливо шёл на собрание или, как он обычно говорил, на сходку Суриковского кружка. Было воскресенье — свободный день от работы в корректорской. Сергей теперь опять служил. В военное время им с Анной не удавалось сводить концы с концами на одно жалованье.
Суриковский литературно-музыкальный кружок занимал три комнаты в нижнем этаже старинного, давно не ремонтированного дома на Садовнической улице. Когда Есенин вошёл в хорошо протопленное помещение, почти все кружковцы были в сборе. Дородный, несколько барственный, в очках, блистающих не только стёклами, но и золотой оправой, Кошкаров-Заревой сидел за столом на председательском месте, осматривая присутствующих. Взглянув на часы, он удовлетворённо хмыкнул и, поднявшись, открыл собрание. Есенин молча занял своё обычное секретарское место. На этот раз дело обошлось без многословья, и Сергей Николаевич, сняв очки и сразу став растерянно-близоруким, заговорил твёрже и громче, чем всегда:
— Идёт война многих народов, в том числе и нашего. Мы — люди, прежде всего преданные делу народа, интересам родины нашей. Напомню программные слова великого Некрасова: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан».
Кошкаров-Заревой привычным движением оседлал очками мясистый нос и продолжал, косясь на Есенина:
— А я скажу так: мы с вами и поэтами будем, и гражданами почтём своим долгом не слыть, а быть. Не стану растекаться по древу, а скажу коротко и прямо: есть предложение издавать журнал, передовой, прогрессивный, борющийся за международное объединение трудящихся. Цель журнала изложена вот в этом проекте воззвания о нашем будущем журнале.
Он взял мелко исписанный листок и, поднеся почти вплотную к глазам, раздельно прочёл:
— «Цель журнала — быть другом интеллигента, народника, сознательного крестьянина, фабричного рабочего и сельского учителя». — Сделав выдох, он разъяснил: — Вы, надеюсь, понимаете, что более откровенно мы не сможем сказать о нашем желании привлечь всех, кто хотя бы в малой степени настроен против кровопролитной войны.