Однажды, прищурив глаз от едкого дыма папироски, он скучающе зевнул и небрежно предложил Есенину:
— Заняться бы чем-нибудь дельным, Сергей Александрович. Надоело сидеть сложа руки, когда всё вокруг клокочет и вершатся деяния исторической значимости. Литературу распространять среди рабочей массы вы не пробовали?
— Нет, — сказал Есенин, ничуть не замявшись, словно ждал этого вопроса.
— Может быть, попробуем? — Холёное лицо критика было решительно. — Наденем что попроще и — к черни, в рабочие кварталы со святым и справедливым словом: «Глаголом жечь сердца людей!»
— Боюсь, господин Русинов, не сгожусь для подобных деяний. Опыта нет, храбрости в себе не обнаруживаю. — В неожиданном предложении критика Есенин уловил некие очертания расставляемых сетей.
— Опыт приходит в действии, — сказал Русинов. — Рискнём? Надо оставить свою подпись в великой книге революционной эпохи. А не то опоздаем, Есенин!
Тот приподнял брови с наивностью деревенского простака.
— Боязно что-то... Идите уж один к этой книге, где расписываются смельчаки.
— Одному как-то не с руки. Подбодрить некому. Я ведь тоже немножко побаиваюсь... Кто из наших суриковцев может пойти со мной, как вы считаете?
— Кому же добровольно охота в петлю лезть?
— Что ж, придётся одному. — Русинов встал и как будто сразу возвысился, смелый, готовый на всё. — Достаточно. Поговорили. Хватит обсуждений и разборов стихов, в большинстве своём серых и бездарных! С кем вы мне посоветуете связаться?
— То есть как с кем? — Есенин недоумённо моргал. — Вам виднее, если пускаетесь в такое предприятие...
— Ладно, я сам попробую, — сказал Русинов, прощаясь. — Кошкаров когда здесь бывает?
— Обещался быть послезавтра. Надо обсудить кое-какие издательские дела,..
На следующий день в обеденный час Воскресенский, найдя Есенина в столовой, отвёл его в сторону.
— Имейте в виду, Сергей Александрович, Русинов — провокатор. Служит в охранке.
Есенин отшатнулся, изменился в лице.
— Не может этого быть!
— Доподлинно известно.
— Ай-ай-ай! Не случайно, значит, он так настойчиво подбивал под меня клинья: тащил к рабочим литературу раздавать.
— А вы? — Глаза Воскресенского, увеличенные стёклами очков, были немигающи и пронзительны.
— Я же не дурак, Владимир Евгеньевич. Вопросы его мне показались скользкими, и я играл в наивность.
— Молодец, — одобрил корректор.
Есенин спросил встревоженно:
— Что же теперь с ним делать, как вести себя? Надо скорее известить об этом всех наших.
— Конечно, — сказал Владимир Евгеньевич. — Но я слышал, им собирается заняться Агафонов, для него это вроде увлекательной игры с огнём. Кстати, у него с Русиновым давние счёты. Это с русиновской помощью Агафонов был отправлен в места отдалённые... Так что вы теперь ждите других посещений.
Воскресенский не ошибся. В Суриковский кружок стал наведываться Пётр Степанович Фёдоров, полицейский чиновник: он почему-то всегда шёл мимо и заглядывал просто посидеть... Один раз, «заглянув на минутку», он как будто мимоходом одобрительно сказал секретарю:
— Вы, как я вижу, делаете немалые успехи, господин Есенин. В вашем возрасте исполнять такую должность в столичном кружке — это, поверьте, большая честь. Люди-то собрались все образованные, дерзкие в своих умозаключениях и поступках, к каждому особый подходец припаси. Ведь так?
— Так, Пётр Степанович, — согласился Есенин. — У каждого из них есть авторское самолюбие, гордость, всё это выше нормы, и всё это надо щадить, не задеть нечаянно.
Полицейскому чиновнику нравилась такая мирная беседа, колечки его усов постоянно шевелились от приятной и сладковатой улыбки. Он умело выбирал момент, чтобы как можно проще, равнодушнее задать щекотливый вопрос. А Есенин с напряжением следил за собой, чтобы случайно не проговориться и не выдать себя.
— Часто вы собираетесь для обсуждения литературных проблем?
— По надобности, Пётр Степанович, — ответил Есенин как можно учтивее. — Либо по желанию членов кружка, либо по распоряжению Кошкарова-Заревого.
— И обязательно должны лично присутствовать все члены?
— Вовсе нет. Наша организация, как вы знаете, добровольная, интересы её чисто литературные.
Полицейский чиновник напрягся, глаза его округлились.
— А господин Русинов, к примеру, часто здесь бывает?
Есенин простодушно взглянул на Фёдорова:
— Критик?
— Да. Как давно вы его видели?
— С неделю назад, может, чуть больше, — с полным безразличием в голосе ответил Есенин. — Почему именно он вас интересует?
Полицейский чиновник замялся на секунду, пробормотал первое, что пришло в голову:
— У меня наличествует племянник... Сын сестры. Тоже, понимаете ли, бумагу марает с младых ногтей... Хочу показать его знающему человеку — как больного доктору. Вот я к Русинову и вознамерился...
— А пускай ваш племянник приходит к нам. Поможем общими усилиями.
— Мальчик чрезвычайно стеснительный. Сперва лучше один критик познакомится, тогда уж... — Полицейский чиновник встал и направился к выходу, но у дверей задержался. — Если появится господин Русинов, не откажите в любезности сообщить...
— Будет исполнено, Пётр Степанович.
Фёдоров не уходил, наблюдая за Есениным.
— Жаль мне вас, Сергей Александрович, — сказал он доверительно, с неподдельным дружелюбием. — Не в ту колею угодили.
— Почему?
— Так мне кажется... Прощайте. Непременно сообщите о критике. — Чиновник ушёл, отягчённый своими нелёгкими обязанностями.
Но Русинова больше никто не встречал, он исчез навсегда. И все поиски, допросы знавших его людей, расследования оказались тщетными...
19
Влюблённость толкала Есенина на безрассудства: лишь бы отличиться, лишь бы вызвать изумление, лишь бы замерло сердце от тревоги за него у той, которая, казалось, полностью завладела его думами... Анна Изряднова одобряла и поощряла и его деятельность в кружке, и его дружеское общение с рабочими, и его поэзию — всё человеческое, достойное и, по её убеждению, возвышенное. Есенин, уставший от одиночества, всё крепче привязывался к ней, с охотой подпадая под её умную и добрую власть. Лицо её виделось ему прекрасным, и небольшие изъяны — чуточку выпяченные губы, щёлочка между передними зубами — давно перестали быть для него изъянами, а воспринимались как черты милые, придающие своеобразие, без которого лицо утратило бы свою неповторимость.
В корректорской замечали, как всё более сближались Есенин и Изряднова, и мысленно всё чаще стали соединять их судьбы, считая достойными друг друга.
В конце дня, когда солнце стояло в корректорской косыми, пыльными столбами, Есенин неизменно возникал перед Анной, молча ждал, когда она соберётся. Затем они уходили.
— Анна, поедем на Воробьёвы горы. На пароходе. — Он почему-то не мог забыть тот день, когда, одинокий, слонялся по набережной, тоскующе провожал пароход и нарядную, пёструю толпу, веселящуюся на палубе, глядел на сапог с оторванной подошвой, смеющийся белыми, промытыми зубами деревянных гвоздей.
— Поедем, — согласилась Анна. — Я давно там не была.
Они прошли к Москве-реке, подождали на пристани парохода, пристроившись под полосатым тентом на деревянной скамейке.
Белый пароход не загудел, а как-то тоненько, по-щенячьи заскулил, выбираясь на середину реки.
Берега, кое-где одетые в камень, или скреплённые корневищами деревьев, или в неуклюжих сваях, удерживающих оползни, выглядели заброшенными, неухоженными. За железными оградами громоздились здания. Снизу они казались хоть и величественными, но нежилыми, безлюдными. Окна плавились в солнечном накале, отражения их радужно опрокидывались на воду, колыхались, вытягиваясь и сокращаясь.
Вот и Кремль. Крутой холм, покрытый сочно зеленеющей травой. Над откосом высилась крепость из калёных кирпичей. За стеной — текучее золото звонниц и соборов. Потом пошли пригорки и скаты, окутанные тучной зелёной теменью.