Потом звёзды сошли на нет, их не стало, забелел, зарозовел, запунцовел восточный край неба, и, ёжась от росной свежести, Есенин подумал, что пора, пожалуй, будить Коляду и Костю и идти на берег Оки, дождаться там солнечного тепла, чтобы переплыть ставшую многоводной реку.
Он так и сделал, разбудил спавшего по соседству на сеновале Николая Сардановского, с ним на пару они подняли с постели Костю Ровича и втроём пошли через тальник и камыши к дымящейся белёсым туманом Оке.
Утро выдалось свежим, росным, обещавшим великолепие жаркого июльского дня. Не хотелось нарушать утренней тишины, шли молча. С задеваемых на ходу ветвей тальника дождём падали на них росинки. Вскоре встало солнце, и воздух начал заметно теплеть. Зазвонил колокол константиновской церкви. Звонарь сзывал прихожан к заутрене — был второй день праздника явления в Казани иконы Божьей Матери.
Казанскую в Константиново праздновали ежегодно по два-три дня; почти в каждом доме были на праздники бражка или самогонка, а в домах побогаче и казённая водка или даже бутылки вин с разноцветными наклейками.
Первым заговорил Николай. Он сказал, что отлично выспался и ему неймётся поскорее лезть в воду. Костя, взъерошенный, невыспавшийся, хватился, что забыл дома часы. Сергей заметил, что часы сегодня не понадобятся, а вот насчёт гробов можно подумать.
— Не каркай! — остановил друга Николай и начал раздеваться.
За ним разделись Сергей и Костя.
Как и вчера, окская вода была шелковисто-мягкой и тёплой. В воду друзья вошли одновременно. Костя не то шутейно, не то всерьёз перекрестился, что вызвало ухмылку у Сергея.
— С Богом! — кивнул головой Рович.
Полетели вверх и в стороны брызги. Вспенивая воду, три пловца пустились вперегонки, плывя одинаково — саженками. Минуты четыре вся тройка плыла ровно, но на пятой минуте Есенин немного вырвался вперёд.
Шлюзование Оки не усмирило её, наоборот, течение реки на этом участке стало более сильным, напористым, и Сергей понял, почему в селе не нашлось охотников плыть от берега до берега. Когда желанный берег приблизился, Сергей почувствовал лёгкое головокружение и сухость во рту. Последние взмахи рук стали заметно слабее. Но тут одна нога коснулась песчаного дна, и уставший пловец встал на дно и пошёл вброд. Сердце подступало к горлу. В носу защекотало и стало мокро и горячо. Он на ходу потрогал нос рукой — на пальцах заалела кровь.
«Этого ещё не хватало», — досадливо подумал он и постарался незаметно для рухнувших ничком в песок друзей ополоснуть руку и смыть кровь. Он опустился на мелкий, словно просеянный, мягкий серый песок. Кровь из носа и рта выползала струйкой, как алая змейка, предвестница беды.
Есенин, не поднимаясь, придвинулся к самой воде и торопливо омыл лицо. Это заметил Николай. Недовольный тем, что несколько отстал от друзей, он зорко глянул на Сергея и испугался:
— Кровь? — И побледнел. — Что с тобой?
— Чепуха. Лопнул малюсенький сосудик, — отмахнулся Сергей и предупредил: — Смотри, при матери не проговорись.
— Не маленький. Понимаю.
Дотянувшись рукой до неотдышавшегося Кости, Николай пощекотал его и самодовольно сказал:
— Мы совершили, друзья, подвиг. Это надо воспеть.
Позже, стихами, но не на листе бумаги, не в девичьем альбоме, а на дверной притолоке дома священника Смирнова Есенин нацарапал:
Сардановский с Сергеем Есениным,
Тут же Рович Костюшка ухватистый,
По ту сторону, в луг овесененный,
Без ладьи вышли на берег скалистый.
Написались и ещё две строфы, но они тут же и забылись. Ему случалось писать озорные, шутливые стихи, но они не западали в память.
На той же притолоке Сардановский тоже начертал стихотворные строчки, Есенин взглянул через плечо друга и прочёл что-то о лёгких кречетах, о Казанской иконе, о переплытии Оки рабами божьими Костей, Серёжей и Колей. Было там что-то и про Ильин день, который, как известно, празднуется двадцатого июля.
Но до Ильина дня Есенину не погостил ось, он поехал в Москву, так и не сказав матери о своей женитьбе из опасения, что она обидится и не простит сына и ещё неведомую ей сноху, живших невенчанными.
Ехал он не один, его попутчиком был Коляда — Сардановский, против своего обыкновения молчаливый и задумчивый. Всю дорогу в Москву — и на подводе до станции, и в поезде — Есенин был под впечатлением от как будто заново увиденного Константинова, от Оки, от луговых раздолий, перед глазами стояли мать Татьяна Фёдоровна, сёстры Катя и Шура, грустная, навсегда простившаяся с ним Наташа Шорина. Всё это сливалось в белое, душистое, как черёмуховый цвет, облако, может быть, потому, что Россия, чувствовал он, доживает последние дни мирной полосы своего бытия, и к ней неслышно, но неотвратимо подкрадывается, чтоб загреметь взрывом, братоубийственная война.
13
Пятнадцатого июня студент Гаврила Принцип в Сараево застрелил австрийского эрцгерцога Франца-Фердинанда. Десятого июля престарелый император Австро-Венгрии Франц-Иосиф из-за убийства наследника престола объявил Сербии заведомо невыполнимый ультиматум, а пятнадцатого объявил этому маленькому славянскому государству войну. Россия начала всеобщую мобилизацию.
Девятнадцатого июля, якобы в ответ на эту угрожающую ей мобилизацию, Германия объявила России войну.
Двадцать первого июля Франция, выполняя союзнический долг, вступила в войну с Германией. На другой день к Франции присоединилась Англия.
По всей России — от Брест-Литовска до Владивостока — с церковных амвонов оглашали императорский манифест о войне.
В первый же день войны к Есенину зашёл отец.
Поздоровавшись с сыном и снохой, Александр Никитич, в чёрной косоворотке и тёмно-синем старом пиджаке, подсел к сыну опечаленный, встревоженный, но на что-то решившийся.
Анна захлопотала, желая угостить его окрошкой.
— Не до окрошек, — усталым голосом остановил её свёкор. — С Сергеем пришёл потолковать. Вот-вот лоб ему досрочно забреют, тогда поздно будет.
— А что? — простодушно спросил Сергей. Глаза его синели молодо и беззаботно.
— А то, что парни поумнее тебя уже готовятся к этому самому досрочному призыву. Не всем охота голову под пулю, а то руку-ногу под осколки снарядные подставлять.
— Я что-то не пойму, — прикинулся наивным Сергей.
— А тут и понимать нечего. Младенцу ясно, бережёного Бог бережёт.
И зачастил скороговоркой, словно опасаясь, что сын прервёт его речь, не даст изъясниться как надо:
— Видел вчера константиновских. Выведывал, да они и не скрытничали. Не каждому за здорово живёшь лоб бреют. Существует какая-никая инструкция. Опять же есть доктор в белом халате в воинском присутствии. Щупает, значит, кости, выслушивает сердце, зрение проверяет. В армию хворых да дохлых не берут. Кому отсрочка, кого начисто по белому билету освобождают. По-божески, можно сказать, по государеву указу.
— Да я-то, папаша, вроде не хворый и не дохлый!
— А ты не перебивай, а слушай старших. Это тебе не . стишки сочинять. Дело говорю.
Александр Никитич кашлянул в ладонь, без надобности огляделся и, словно призывая Анну в соучастницы, заговорил вполголоса:
— Которые парни у нас, в Константинове, колеса в ход пустили. Знахарь их надоумил. Никакой опасности нет, а при помощи колеса производят искусственные вывихи рук или там ног. Конечностей, одним словом. А которые по глазам орудуют. Опять же без дурости. Снадобье такое есть: керосин там, ну и ещё что-то. В три дня человек становится непригодным к солдатчине. А потом, после призыва, когда, значит, освобождение получено, глаза излечиваются, зрение само собой восстанавливается, ну и конечности в норму приходят.