— Господину Есенину угодно было прокатиться на Воробьёвы горы. Ему, видите ли, понадобилась высота, откуда он мог бы обозреть поле своей битвы за славу.
Она была беспощадна к нему, должно быть, за его признание, что он любит ещё кого-то, кроме неё...
Анна ввела Есенина в круг «своих». Это была коренная московская интеллигентная семья, связанная с типографским и издательским делом. Отец, Роман Григорьевич, высокий, костистый человек с пышными усами на выбритом моложавом лице, окончил Строгановское художественное училище и многие годы трудился в рисовальном цехе типографии товарищества Сытина. Старшая сестра, Серафима Романовна, была секретарём у редактора сытинских изданий Тулупова, сестра Надежда, как и Анна, служила корректором, и Есенин её знал.
Сели за стол. Марфа Ильинична, мать Анны, полная женщина с седеющими волосами, разливала из фаянсовой миски суп. Всем налили вина. Есенин отказался:
— Спасибо, я не пью.
Это привело Романа Григорьевича в крайнее изумление:
— Вот те на! Не верю ушам своим. В наше время да чтоб не выпивать...
— Он следует взглядам графа Толстого, — объяснила Анна. — Мяса не ест, от рыбы воздерживается, сахар не употребляет. Питается преимущественно кореньями и диким мёдом.
Есенин толкнул её коленкой, глазами умоляя не раскрывать его секреты.
— Нет, я не вегетарианец, — как бы оправдываясь, произнёс он.
— Каждому, видать, своё, — примирительно сказал отец. — Лучше следовать за богом Толстым, чем за богом Бахусом. Ну, а мы выпьем. За ваше здоровье, друзья!
Владимир Алексеевич Попов — Анна шепнула Есенину, что это редактор детских журналов, — человек небольшого роста, коренастый, с круглым румяным лицом и умными карими глазами, не скрывал своего живого интереса к Есенину.
— Я узнал, что вы сочиняете стихи, Сергей Александрович. Наслышан немало лестного о них. Не найдётся ли чего для наших изданий? Что-нибудь полегче — для детей.
— Всё у него есть, — поспешила ответить Анна. — И для детей, и для взрослых.
— Пожалуйста, познакомьте меня с вашими опытами, — попросил Владимир Алексеевич. — Возможно, и подойдёт что-нибудь... Вы за современной поэзией следите? Вам это необходимо, через неё ощущается дыхание времени.
— По мере возможности. — Есенин постепенно смелел, в его потемневших глазах зажглись светлые точки. — Вы когда-нибудь встречали Маяковского? Что это за человек? По единственному стихотворению, что мне довелось прочитать, поэзия его неестественна и груба.
Роман Григорьевич с недоумением взглянул на Есенина.
— Разве есть такой поэт? Я впервые слышу это имя.
— Ничего удивительного, — терпеливо объяснил Попов. — Маяковский делает в поэзии лишь первые шаги, пробные, так сказать, и вполне понятно, что его ещё мало знают. Но он — помяните моё слово — скоро даст о себе знать. Обличьем он весьма любопытен: огромный детина с широченными плечами, лицо по первому впечатлению унылое, даже мрачное, взгляд крупных глаз кажется нелюдимым. А всмотришься — красивое, умное мужское лицо. В особенности, когда улыбается, красив. И появляется уверенность, что мрачным обличьем своим и, как вы верно заметили, нарочитой грубостью скрывает он, по-моему, нежность и незащищённость души своей. Так мне подумалось... Беда Маяковского и тех, кто шагает с ним в шеренге, заключается в том, что они, заговорив новым словом, задались целью разрушить всю русскую поэзию и на обломках её воздвигнуть свою, иную.
— Какое нахальство! — возмутилась Надежда Романовна. — Что они, сумасшедшие?
— К сожалению, в здравом уме и трезвой памяти. — Попов улыбнулся. — Просто они молоды и заблуждаются насчёт того, что достаточно одной дерзости — и можно свалить под откос всё накопленное веками. А сваливать-то придётся «Слово о полку Игореве», Пушкина, Тютчева...
— Нет такой силы, которая сломила бы русскую литературу, — сказал Роман Григорьевич, поднимая стопку. — Давайте-ка выпьем за здоровье её, родной нашей...
— Безусловно, не сломят, — спокойно подтвердил Попов. — Но шума они наделают немало. Это ясно. В преддверии смены эпох особенно заметны и разброд, и шараханье из одной крайности в другую. Этому подвержена в большей степени художественная интеллигенция... Маяковский, на мой взгляд, самый примечательный из всех нынешних бунтарей. Вот послушайте, что он пишет:
Угрюмый дождь скосил глаза.
А за
решёткой
чёткой
железной мысли проводов —
перина.
И на
неё
встающих звёзд
легко оперлись
ноги.
Но гибель
фонарей,
царей
в короне газа,
для глаза
сделала больней
враждующий букет бульварных проституток.
— Какой ужас! — искренне возмутилась Надежда Романовна.
Слушая стихи, Есенин не замечал, как непроизвольно двигались его руки, выдавая внутреннее напряжение, — он завидовал тем, кто уже заявил о себе во всеуслышание, он же топчется на месте, хотя стихи его не уступят стихам иных известных поэтов.
— Что до меня, — сказал Роман Григорьевич, — то я предпочитаю всем новым и голосистым юношам Александра Александровича Блока. Этот человек вобрал в себя всю российскую, петербургскую боль. Чуткость его к малейшим колебаниям человеческой души поражает остротой и участием. Каждая его строчка преисполнена чувством печали, любви и тонкого ума и вызывает слёзы и мучительную тоску о несвершившемся. Как вы относитесь к Блоку, Сергей Александрович?
— Как к Богу.
Признание это как бы подытожило разговор о поэзии.
— Почему же вы замолчали, Есенин? — спросил Попов.
Вмешалась Марфа Ильинична:
— Хватит вам о стихах. Пускай поест.
— Не будет он, мама, не освоился ещё, — сказала Анна. — Освоится со временем, сам станет просить.
Есенин застеснялся ещё больше, от чая отказался, начал прощаться. Марфа Ильинична хлопотливо сокрушалась:
— Так и уйдёте голодным, Серёжа?..
— Я сыт, честное слово...
Попов не преминул напомнить ему:
— За вами, Есенин, стихи для журнала. Не забудьте.
— Спасибо. Не забуду.
Анна провожала его до трамвайной остановки.
— Чего ты сбежал? Не приглянулись мои родные?
— О, они чудесные! Мне среди них было хорошо... Только вот, понимаешь... Маяковского уже читают наизусть, а я всё в нетях, про меня никто даже не подозревает, что есть на земле такой — Есенин.
Она засмеялась: у него был вид обиженного ребёнка.
— Потерпи, милый. Ничего не случится раньше того, чем это должно случиться...
20
Внезапная пропажа критика Русинова привела московскую полицию в замешательство: как это так, канул человек в пучину небытия и концов не оставил? Даже протокола невозможно составить. Должны отыскаться концы!
Полицейский чиновник Фёдоров, получивший нагоняй от начальства, тормошил суриковцев, к которым Русинов был приставлен как агент. Фёдоров наведывался в кружок почти ежедневно, всегда одинаково учтивый, с виноватой улыбкой говорил: «И рад бы не тревожить вас, господа, но служба требует».
Кошкаров-Заревой и Есенин сидели в помещении вдвоём, когда вошёл полицейский чиновник. Он казался похудевшим, задерганным, даже колечки усов развились и обвисли — очевидно, было новое внушение за нерасторопность, за леность.
— Я опять к вам, господин Кошкаров, — сказал он, как бы вползая в кабинет. — Извините за столь частые беспокойства. Здравствуйте, господин Есенин!