— И мы будем печатать в журнале наши антивоенные произведения? — громко спросил Есенин.
Кошкаров-Заревой, поёжившись от такой прямоты, ответил, стараясь смягчить формулировку:
— Разумеется, в той степени, какую разрешит цензура военного времени. — Опасаясь щекотливых вопросов, Сергей Николаевич вдруг зачастил: — При обсуждении и решении вопроса об издании журнала прошу покорнейше учесть, что у нас нет пока ни денег, ни бумаги, не говоря уже о редакционном аппарате.
Не успел председательствующий, закончив своё выступление, сесть, Есенин попросил слова. Он поднялся, как бы навис над аудиторией, и заговорил нарочито просто, буднично, хотя в нём клокотало нетерпение, дышала удаль:
— Мне думается, что вопрос, оглашённый Сергеем Николаевичем, насущно нужен и практически разрешим. Я думаю, что наш прямой гражданский долг, наше чистосердечное желание — это как можно скорее, буквально с завтрашнего дня приступить к организации журнала, к формированию редакции, к сбору стихов, прозы и публицистики.
Сергей Николаевич, как человек не только идейный, но и практичный, не скрыл, что для издания журнала у нас с вами нет, как говорится, ни кола ни двора. Думаю так: деньги, бумага, тем более редакционный аппарат — дело наживное. Что касается лично меня как члена нашего литературного коллектива, то я считаю себя мобилизованным: могу работать в редакции в любой должности и для первого номера журнала готов предоставить только что написанную поэму «Галки».
— О чём она? — спросил кто-то из задних рядов.
— О войне с пожеланием мира.
— Когда сможем выпустить первый номер? — выкрикнул стоявший у самой двери кудрявый паренёк, которого Есенин видел впервые.
И паренёк, и деловой вопрос его понравились Есенину, и он заверил обнадёживающе:
— Думаю, успеем к Новому году. Непременно даже успеем.
Председатель задвигался в кресле. Есенин глянул на него и понял, что Кошкаров-Заревой недоволен ни его словами, ни, главное, его тоном, чересчур уж уверенным, на что Сергей Николаевич Есенина не уполномочивал.
— А где взять средства? — снова спросил кудрявый новичок.
— Соберём на первый номер подушную подать: по трёшке, по пятёрке с души, — не задумываясь ответил Есенин.
— А кто возьмётся распространять журнал? — не унимался кудряш.
— Кто будет распространять? — переспросил Есенин и весело подмигнул: — Мы сами!
Собрание загудело, как настоящая сельская сходка. Говорили один, второй, третий, перебивая и поправляя друг друга, благодарили Кошкарова-Заревого за инициативу, хотя Есенин подозревал, что инициатива подсказана Сергею Николаевичу большевиком Бонч-Бруевичем; Деев-Хомяковский настаивал на голосовании предложения об издании журнала; кто-то требовал назвать журнал на революционный маратовский лад — «Друг народа».
За всё время своего пребывания в Суриковском кружке Есенин впервые участвовал в такой взволнованной, возбуждённой и, что всего удивительнее, единодушной сходке, — словно откуда-то живым, будоражащим ветром пахнуло или кто-то подменил всех этих стихотворцев, совсем недавно монотонно рассуждавших о рифмах, строфике и аллитерациях своих, в большинстве случаев унылых, настроенческих, глубоко личных, оторванных от народной жизни стихотворений. Чем чёрт не шутит! Может быть, у них уже написаны стихи, осуждающие войну, затеянную помимо воли и кровных интересов народа?
Это же замечательно, что все, буквально все за издание антивоенного журнала!
Кошкаров-Заревой поставил вопрос на голосование. Считать голоса не пришлось. Голосование показало, что решение об издании журнала «Друг народа» принимается единогласно, без единого воздержавшегося.
Анна встретила мужа удивлённо. Она давно не видела его таким возбуждённым, неугомонным, неудержимо рвущимся к делу. Он подробно рассказал ей о сходке Суриковского кружка.
Анна ушам своим не верила.
— Кем же ты будешь в редакции вашего «Друга народа»?
— Сергей Николаевич метит меня в секретари. Как ты думаешь, справлюсь?
— Не боги горшки обжигают. Было бы желание.
— Ну, желания у меня на три секретарских должности хватит.
— Ну вот и хорошо, — обрадовалась Анна. — Значит, ты уволишься из типографии Чернышева-Кобелькова. А то ведь это каторга, а не служба. Где это видано, чтобы с восьми утра до семи вечера работать? Завтра же бери расчёт. Не забывай, что меня вот-вот в родильный дом надо отправлять.
— Хорошо, завтра пойду пораньше и заявлю, что больше не в силах нести корректорскую вахту. Почти сто дней выстоял, хватит!..
Поздно ночью, в темноте, Анна почувствовала, что Сергей не спит. Забеспокоилась.
— Ты, Серёжа, перевозбуждён, — зашептала она. — Постарайся думать о чём-нибудь спокойном.
— Я о последней поэме думаю, — признался он тоже шёпотом. — Я тебе читал её, да и сама ты потом перечитывала. Обещал я сгоряча своих «Галок» в первый номер нашего журнала. Сергей Николаевич, прощаясь со мной, прямо сказал, что, мол, вашу поэму «Галки» сразу в набор пошлём.
— Ну и прекрасно! Чего же ты тревожишься?
— Да вот сомнения за горло берут. О чём поэма? О разгроме двух русских армий в Восточной Пруссии. Что скажет наша сверхосторожная военная цензура? А вот что скажет: господин Есенин сочинил пораженческую поэмку. А пораженчество, сама знаешь, теперь признается смертным грехом. И разгромит военный цензор мою поэму, как немцы разгромили две русские армии.
— Что же раньше смерти панихиду служить?
— А то, милая Аннушка, что мне нельзя не выступить в первом номере «Друга народа». Наобещал, сам вызвался, а номер вдруг выйдет без меня. С военной цензурой ведь не поспоришь. Снимут — и баста! Развернут читатели новый журнал противовоенного направления, а Есенина там нет. Позор! Конечно, у меня много стихов в рукописях. Но первый номер должен задать тон журналу, определить его антивоенное звучание.
— А «Русь»? Лучшего и не придумаешь.
— «Русь»? — удивился Есенин. — Я ушам своим не верю. Ведь ты сама же посоветовала мне «Русь» печатать только в Петрограде, и нигде больше.
— Ты прав. На меня нашло затмение. «Русь» в «Друг народа» давать нельзя. Напиши новые антивоенные стихи.
Чтоб дать покой Анне, Есенин притворился спящим, стал ровно дышать, перестал шевелиться. Анна заснула, а он так и не сомкнул глаз до утра. У него уже и раньше были в заготовке отдельные разрозненные строки, но они разбегались в разные стороны, и нужно было из разветвлённого корешка вырастить цельное, полное живых соков зелёное растение, дать ему возможность зацвести.
С рассвета Сергей писал — вдохновенно и мучительно, больше зачёркивал, чем оставлял как частицу целого, того, что всё слышнее пело, звенело, трепетало одной серебряной туго натянутой струной где-то внутри — в ясном сознании, в бьющемся горячем сердце, в беспокойной душе. Ступая бесшумно, Есенин подошёл к кровати и залюбовался спящей Анной.
Милая Анна! Он с ней особенно нежен, бережен и ласков с той необыкновенной минуты, когда она в смущении и радости прошептала ему счастливые слова: «У нас будет ребёнок ». Эта открытая женщиной тайна ошеломила его, вызвала у него рой мыслей, неожиданно новых, богатых юношески свежим восприятием жизни, сопричастием ко всему живущему на земле. Незабываем тот день! Он сжал тогда Анну в объятиях, как хмельной выбежал из дому и шёл по улицам, готовый обнять каждого встречного.
«Я — отец, — неслись гордые мысли. — У меня будет сын. Непременно сын! Первенец! Золотоволосый, с голубыми глазами. А как его назвать? Юрий! Конечно, Юрий! Юрий Сергеевич Есенин. Сын поэта. Надо заранее раздобыть колыбель. Все эти пелёнки, рубашонки, распашонки — это дело Анны. А колыбель раздобуду я. Вот ещё нужна колыбельная песня».
Он ускорил шаг, глядя на каждого встречного и, в сущности, не видя никого.
И вдруг лицом к лицу столкнулся с Николаем Сардановским. Какая удача!
Они обнялись, но Есенин вырвался из крепких рук и затормошил давнего друга: