Исправив и несколько раз переписав, Есенин сунул стихи в ящик стола, вздохнул, разогнул спину. Нужно было приготовить себя к бессоннице, к невесёлым раздумьям, но — странное дело! — стало как будто полегче, словно выпил целительного лекарства, утоляющего страдания. Разделся, лёг в кровать и провалился в глухой сон.
Утром, придя в корректорскую, Есенин отозвал Воскресенского в сторону и несмело, словно извиняясь за явное несовершенство сочинения, положил перед ним листок с колонкой аккуратных ровных строчек. Корректор пробежал глазами написанное, потом удивлённо блеснул очками на поэта.
— Это что-то новое в вашем творчестве. — Прочитал ещё раз, более строго и внимательно. — Молодец, Сергей Александрович! Я, с вашего разрешения, отправлю это в газету «Путь правды». Сам. Не возражаете?
— Пожалуйста, — пожал плечами Есенин, небрежностью ответа прикрывая своё волнение и робость. — Думаете, напечатают?
— Непременно. Как же иначе...
Есенин смотрел на него, на широкие плечи, на чистый, испещрённый ломаными морщинами умный лоб, на медлительные движения, на ладную его стать, и благодарил судьбу за то, что она свела его с этим человеком.
— Вы чем-то обеспокоены, Сергей Александрович? И лицо как будто не ваше, помятое. Бессонница?
— Гриша Панфилов умер, — тихо сказал Есенин. — Я о нём вам рассказывал. Умница парень был. Чистая душа. И друг настоящий.
— Помню. — Корректор опустил голову. — Сочувственные слова тут не помогут и не вернут его к жизни. Удар для вас, конечно, сильный и неожиданный. Понимаю. Горе, душевная боль.
Есенин не отходил, мялся в нерешительности, и Воскресенский встревоженно спросил:
— Что ещё случилось у вас?
— Больше ничего. — Но тут же добавил: — Хочу сделать сегодня предложение Анне.
— Пора. Все ждут, когда это произойдёт, и гадают, произойдёт ли. Желаю успеха.
Владимир Евгеньевич отошёл к своему столу: принесли гранки свежей корректуры.
После работы Есенин, как и каждый вечер, подождал, когда Анна соберётся. Они вышли на Садовую и направились в сторону Крымского моста. Мимо проносились санки, из-под конских копыт летели комья снега, из ноздрей распалённых лошадей вырывался пар. Тащились обозы с дровами, с зерном в мешках, с сеном. Слева, за Воробьёвыми горами, багровым полотнищем качался закат, деревья черно, путанно пластались на вечернем огне, кружились беспорядочные, ералашные стаи ворон. Траурное пламя заката, чернопёрые птицы, подобные взмётанным бурей осенним листьям, вызывали затягивающую тоску.
Есенин на ходу сказал спокойно, без всякой выспренности:
— Анна, ты согласишься стать моей женой?
Она остановилась, внимательно, пытливо всматриваясь в его лицо:
— Согласна, Серёжа. Только я не слышу радости в твоём голосе.
Она долго ждала этого предложения, но не предполагала, что в устах поэта оно прозвучит так буднично и скупо.
— Праздника нет, Серёжа.
Он промолчал, угрюмо шагая сбоку, глядя на пламенеющий закат.
— Ты всё взвесил, в будущее заглянул? Поженимся навек, или это у тебя от временных неудач? От одиночества, чтобы кто-то был рядом?
— Ты моё отношение к тебе знаешь, оно неизменно. — Он, обычно мягкий, сказал это с несвойственной ему суровостью, точно смиряясь с необходимостью. — Венчаться не станем, поживём так первое время, привыкнем друг к другу.
— Я тоже против венчания. Без афиширования скромнее. Отец твой знает об этом? Он, кажется, настроен против меня.
— Сегодня скажу ему. А что до настроения — это его личное дело, нас оно не должно касаться...
Проводив Анну, Есенин в трамвае добрался до своего переулка и, не заходя к себе, спустился в «молодцовскую». Отец куда-то собирался, на нём была новая рубашка с галстуком, тёмный жилет, на ногах новые штиблеты — сыновний подарок, лицо гладко выбритое, чистое, усы игриво подкручены — жених!
— Папаша, мне надо сказать тебе несколько слов.
Александр Никитич пододвинулся к столу, сел, кивком приглашая сына на другую табуретку. Есенин облокотился на стол, чуть подавшись вперёд:
— Папа, мы решили пожениться.
— Кто это — мы?
— Я и Анна.
Александр Никитич строго свёл брови, глубокая морщина рассекла лоб, молчал долго и хмуро. Есенин предупредил его торопливо, не давая времени на возражения:
— Я знаю, ты будешь против, но мне отступать нельзя.
— Напрасно так думаешь. Всё как раз наоборот. Анюта девица стоящая, умная, рассудительная, такая тебе и нужна, Сергей, другая с твоим непутёвым характером не совладает, а эта сладит. Сам знаешь, нрав у тебя, как порох...
— Спасибо, папа, — прошептал удивлённый Есенин. Отец попытался встать, сочтя разговор оконченным, но раздумал.
— Не пристало, сынок, ютиться вдвоём в такой тесной комнатёнке. Я присмотрю другую, неподалёку где-нибудь. Под венец Анюту поведёшь?
— Нет, поживём пока так...
Александр Никитич тронул согнутым большим пальцем усы, отметил с горьким сожалением:
— Что же, хорошего ждать от такой женитьбы не придётся. Ну ладно, поживём — увидим.
Он подошёл к своей койке, не торопясь надел выходной пиджак, пальто, картуз с высокой тульёй и, мотнув головой поджидавшему его приятелю, вышел из общежития. Есенин посидел некоторое время за длинным столом один, размышляя о предстоящем. Затем, устало поднявшись, побрёл к себе, как тяжкую ношу неся безразличие. «Отец веселее меня живёт, — подумал он. — Редкий вечер засидится дома. Друзей не оберёшься».
Александр Никитич, как и пообещал, снял для молодых две комнатки во Втором Павловском переулке, в доме номер три, каменном, крытом железом, большеоконном. В новом жилище и отметили гражданский брак Сергея Александровича Есенина и Анны Романовны Изрядновой. Собрались долго ждавшие этого события работники корректорской, приехали Олимпиада Гавриловна и Дмитрий Ларионович Крыловы, забрёл как бы ненароком Иннокентий Кочегаров, мрачный, опухший, с мешками под глазами, с красными прожилками на белках глаз, волосы со снежной проседью взлохмачены.
— Разлетелся я на старую квартиру — никого, переехал, дескать, в другое место. Я скорым шагом сюда, а у вас, оказывается, свадебное торжество. У меня, знаете, особый нюх на застолье с выпивкой. — И шепнул Александру Никитичу: — Поднесите скорее, душа горит...
Отец не поскупился, и стол удался на славу — обильный, действительно свадебный. Посредине, над бутылками и яствами, высилась фигурная ваза с пламенно-красными гвоздиками: цветы привезли Крыловы.
Есенин и Анна сидели, как водится, рядом, как на сцене, молчаливые, смущённые от какой-то необъяснимой неловкости. Родители Анны не одобряли этот гражданский брак, он ни к чему не обязывал ни жениха, ни невесту — сошлись, разошлись. Произносились речи, выспренние и шутливые, новобрачных хоровыми выкриками «горько» заставляли целоваться. После третьего и четвёртого бокалов начались неразбериха, многоголосье, смех.
Олимпиада Гавриловна, переводя взгляд ленивых, струящих лукавство глаз с Есенина на Анну, улыбалась слабыми, красиво изломанными губами загадочно и с намёком: такие губы вызывали безотчётное желание поцеловать их при первом же удобном случае. Она была довольна: предположения, высказанные ею, обещали сбыться — и скоро. И, как бы отвергая их, Есенин был подчёркнуто внимателен к Анне, напоказ веселился, подкладывал новобрачной то салат, то икру, обнимал её за плечи, что-то шептал на ухо, нежно целуя её.
Поднялся изрядно подвыпивший Воскресенский, постучал ножом по бокалу, требуя внимания.
— Прошу наполнить вином и водкой всю наличную посуду, — возгласил он. — Предлагаю выпить за здравие замечательного русского поэта Сергея Александровича Есенина! Мы находимся лишь у истоков его творчества, оно будет шириться изо дня в день, из года в год, пока не достигнет полной глубины и проникновенной силы, которая болью и радостью отзовётся в сердцах людей. Я в это верю безоговорочно и оглашаю всенародно. Выпьем, господа, за его удачу, пусть боги с Олимпа покровительствуют ему!