Домой Есенин вернулся поздно; не зажигая света, не раздеваясь, сел у окошка, бездумно глядя на мерцающий в голубых лунных вспышках сугроб. Сзади скрипнула кровать, и кто-то осторожно кашлянул. Есенин, вставая, строго спросил:
— Кто здесь? — чиркнул спичку, чтоб зажечь лампу. На кровати поверх одеяла сидела Олимпиада Гавриловна Крылова, беличья шубка её лежала рядом. Она улыбалась смущённо и виновато, всё такая же женственно влекущая, с розовым лицом, с открытой полной шеей, обвитой нитью матовых жемчужин.
— Как вы здесь очутились? — Он поспешно снял пальто, повесил его на гвоздь за печкой.
— У вас была не заперта дверь, я вошла — никого. Вздумалось дождаться вас. Стало как-то уютно. Даже вздремнула немного. — Она всё ещё не могла оправиться, стесняясь своей неуместности здесь, наедине с Есениным. — Сергей Александрович, почему вы не показываетесь у нас? Мы соскучились...
— Время не выкраивается, Олимпиада Гавриловна. Работаю, а потом сразу в университет... Да и других дел хватает — в журнале. Я ведь начал печататься. Вот, поглядите.
Он раскрыл перед ней журналы со своими стихами. Женщина не спеша прочла их, тихо вздохнула, взглянув Есенину в глаза.
— Трогательно, за сердце берёт. Прямо не верится, неужели это вы написали? Не ожидала. Сознаюсь, мне казалось — вот, мол, хочет погордиться, отличиться от других и стал называть себя поэтом, кому это не лестно? А выходит, вы и на самом деле стихотворец. От души поздравляю.
Он рассеянно слушал воркующие голубиные переливы её грудного голоса, думая, что явилась она сюда, чтобы развеять своё одиночество, и в этом смелом её посещении ему открылась её вечерняя печаль. Женщины, он начинал догадываться об этом, всегда будут жаловать его своим вниманием, от которого никуда не скроешься.
— Вам радоваться надо, Сергей Александрович, удача-то какая! А вы вон какой хмурый, грустный. Отчего это?
Есенин ответил, отводя глаза:
— У меня умер друг. Единственный. Он был мне дороже брата.
Олимпиада Гавриловна искренне огорчилась и, выражая сочувствие, как-то по-бабьи всплеснула руками и молитвенно сложила их на груди:
— Ах ты Господи, горе-то какое! Молоденький, и лишился лучшего друга! Да вы не убивайтесь так, не отчаивайтесь, себя пожалейте...
Она быстро подошла к нему, обняла его голову, с материнской теплотой прижала к себе, нежно поцеловала в макушку, шептала, утешая:
— Бедненький мой, Серёженька. Один остался, без поддержки. Пожалеть вас хочется, головушка моя умная, удалая... — Шепча, она ерошила его мягкие волосы, перебирала пряди длинными наманикюренными пальцами в дорогих перстнях. — Вот заглядывайте к нам чаще, мы развеселим... А то так я и сама буду навещать вас. Вы ведь не из тех, кого забывают. Знаете, кого вы напоминаете? Леля из сказки.
Он осторожно отнял её руки, поглядел ей в лицо, на вялый и печальный рот.
— Я женюсь, Олимпиада Гавриловна.
Она попятилась к кровати, неловко, потерянно села.
— Когда?
— Завтра сделаю предложение.
— Кто она?
— Корректор.
— Красавица?
— Нет. Скорее симпатичная.
— Не будет у вас семейной жизни, — предсказала Олимпиада Гавриловна твёрдо и убеждённо. — Не будет счастья.
Он вздрогнул, словно она притронулась к ране, к больному, саднящему месту. Он почувствовал, что она угадала его будущее безобманным женским чутьём.
— Почему вы так думаете? — глуховато спросил он.
— Я не думаю, а знаю. — Олимпиада Гавриловна уверенно глядела на него, снисходительно улыбаясь слабыми, капризно изогнутыми губами. — Вы ещё слишком молоды, неопытны, чтобы жениться, да ещё и на некрасивой. Не выдержите. И мой вам добрый совет: не калечьте жизнь ни себе, ни ей. Одумайтесь сейчас, пока ещё не поздно.
— Бог знает, что вы говорите, Олимпиада Гавриловна. — Есенин мысленно отмахивался от неё, как от наваждения, в то же время где-то в глубине сознания он понимал, что она права — в чём-то неясном, не имеющем формы, но, может быть, вопреки логике права. Но и приняв правоту её сердечного постижения, он упрямо, как бы назло себе, заверил: — Это уже решено.
— Смотрите, Сергей Александрович. Чует моё сердце — делаете ложный шаг. — Она взяла с кровати шубку и спросила сухо: — Вы проводите меня до извозчика?
— Конечно. — Он помог ей одеться. Перед тем как покинуть комнату, она не без горечи сказала:
— Я вам принесла кое-что. Корзинка под столом.
— Зачем вы это? Я ни в чём не нуждаюсь.
— Так мне захотелось;
Чёрное небо роняло звёзды, они распарывали темень то в одном месте, то в другом, гасли, сжигая в пламени своём некую непостижимую тайну. Снег тускло блестел. Есенин вёл женщину под руку, дивясь тому, что вот она явилась совсем иной, чем раньше, простой и более умной. Как разительно могут меняться люди! Или он её раньше не разглядел? На Коровьем валу он посадил её в санки, накрыл ноги волчьей полстью.
— Горю вашему я сочувствую, Серёжа. Держитесь крепче. Выстоите, вы сильный.
Она нагнулась, обняла его, притянула к себе и поцеловала в губы. Пахли её губы морозцем и ещё чем-то домашним.
— А вы помните Новый год? Как раз здесь мы, счастливые, вывалились из дровней.
Есенин кивнул:
— Помню...
— До свиданья, Сергей Александрович. — Она вынула из муфты руку, помахала ему ладошкой, а потом резко — кучеру: — Пошёл!..
Есенин поплёлся обратно, угнетённый, истерзанный, полный чувства смятения от нечаянной встречи с этой открывшейся в новом свете женщиной, от её зловещих, как у цыганки, слов. Навязчиво звучали они: не будет жизни, не будет счастья! Они поколебали в нём уверенность, родили недобрые предчувствия. Он шёл зимней улицей в холодной пустоте, где, казалось, не было ни сытинской типографии, ни доброго великого Горького, ни Анны Изрядновой, невесты, будущей жены. «Вот приду домой, — упрямо подумал он, — и сразу засяду за стихи. И никакая сила не помешает мне писать».
И верно, в этот вечер, подавляя уныние и усталость, он написал стихотворение «Кузнец» — самое горькое стихотворение той поры. Оно было, вероятно, самым неесенинским из всего им написанного, как будто его рукой водил Филипп Шкулёв или Леонтий Котомка: их талантом управляла гражданская позиция. Он взыскательно и пристрастно перечёл только что написанные стихи и покачал головой: «Нет, это не Есенин».
Душно в кузнице угрюмой,
И тяжёл несносный жар,
И от визга и от шума
В голове стоит угар.
К наковальне наклоняясь,
Машут руки кузнеца,
Сетью красной рассыпаясь,
Вьются искры у лица.
Взор отважный и суровый
Блещет радугой огней,
Словно взмах орла, готовый
Унестись за даль морей...
Куй, кузнец, рази ударом,
Пусть с лица струится пот.
Зажигай сердца пожаром,
Прочь от горя и невзгод!
Закали свои порывы,
Преврати порывы в сталь
И лети мечтой игривой
Ты в заоблачную даль.
Там вдали, за чёрной тучей,
За порогом хмурых дней,
Реет солнца блеск могучий
Над равнинами полей.
Тонут пастбища и нивы
В голубом сиянье дня,
И над пашнею счастливо
Созревают зеленя.
Взвейся к солнцу с новой силой,
Загорись в его лучах.
Прочь от робости постылой,
Сбрось скорей постыдный страх.