А гармонь всё танцевала на коленях у Васьки Кренделёва, выгибалась рассерженной кошкой и пела задорно, будоража кровь. В кругу уже все плясали и выговаривали «страданья». Пламя костра омывало танцоров с головы до ног алым светом или, метнувшись вбок, отодвигало их в темноту.
Есенин слушал частушки и удивлялся их простоте и безыскусной образности.
Санька Захарова, мельком взглянув на Есенина и Наташку, стоявших рядом, озорно засмеялась и, притопывая, пошла на них, встала перед Наташкой и звонко пропела:
У ворот стоит берёзка...
Сокрушил меня Серёжка! —
и не уходила, смеясь.
Есенин подумал, что Наташка застыдится и убежит, как иногда делают в подобных случаях деревенские девушки. Но она не стронулась с места. Она даже чуть вскинула голову и взяла Есенина под руку. И он тут же отметил, что характер у неё, видимо, смелый и что бабьих пересудов она не боится.
Санька как будто растерялась от этого её смелого жеста, и лихая бойкость её сникла. Кто-то крикнул из толпы:
— Толкай их в круг! Пускай спляшут! Выходите!
Кто-то негрубо, но настойчиво выдвинул их вперёд, и они очутились в кругу — кольцо было плотным, и он знал, что из этого кольца не вырваться.
Васька Кренделёв играл беспрерывно, не уставая, наслаждаясь однообразными звуками, простыми и естественными, как трава на этих лугах.
Наташка сжала тонкую свою талию ладонями, встала — левым плечом вперёд, с весёлым вызовом. Потом, выбивая каблуками частую дробь, пошла на Есенина. Пропела, блестя зубами:
Никого я не спросила,
Кроме сердца своего,
Увидала — полюбила
И умру, любя его.
И с дробным стуком каблуков попятилась, увлекая своего кавалера.
Есенин точно так же, как Петька Лукин, небрежно притопывая, вышел в круг. Стало тихо, все ждали, что он ответит ей на этом своеобразном песенном поединке. Он пропел:
Девка, беленький платочек»
У ворот со мной постой,
Я скажу тебе словечко:
Остаюся холостой.
Приплясывая, отодвинулся на своё место. За ним — Наташка.
Дорогой ты мой Серёжа,
На тебя была надёжа.
А теперя, дорогой,
Надёжи нету никакой.
Есенин:
Ух ты, милая моя,
Встреть во поле — иду я,
Встреть во поле, на межи,
Путь-дорожку укажи.
Наташка:
Не по-божьи, милый, делашь,
Не попустит тебя Бог,
Не одну ты меня любишь,
Иссушил за лето трёх.
Есенин качнул головой в каком-то неясном удивлении: это был выговор. Он решил ответить ей шуткой:
Хорошо в лаптях ходить,
Трудно обуваться,
Хорошо девок любить,
Трудно расставаться.
Наташку как будто возмутил его ответ. Она прошлась по кругу чечёткой, стремительно, порывисто, и, не подходя к нему, издали бросила зло и даже, кажется, с презрением:
Дайте, дайте полотенце,
Дайте вышитый конец,
Будет миленький венчаться,
С него свалится венец!
И опять стало тихо, только всхлипывала гармонь. Ждали, что скажут в ответ на частушку. Есенину стало вдруг грустно. Не трогаясь с места, он скорее прочитал, чем пропел, — тихо, задумчиво, как бы про себя:
Иду полем — вижу горе,
Пашет милая моя,
Я сказал ей: «Бог на помощь», —
И заплакала она...
И тут же, не дожидаясь Наташкиной песни, прочитал:
Что ты — белая берёза,
Ветру нет, а ты шумишь.
Моё сердце ретивое,
Горя нет, а ты болишь...
Васька Кренделёв свёл мехи гармони, она последний раз выплеснула звук, похожий на стон, и замолкла, устало выдыхаясь. В костёр не подкладывали валежника, и он постепенно угасал. Ребята молча расходились — надо всё-таки поспать часок перед утренней косьбой.
Отделившись от остальных, Наташка пошла мимо шалашей в темноту. По лугам полз туман, шуршал понизу, по траве, поднимаясь всё выше, становясь всё гуще, и Наташка погрузилась в него, как в воду, по пояс.
Есенин догнал её, тронул за локоть:
— Погуляем немного, Наташа?
— Погуляем, — согласилась она. — Только сыро очень. Пойдём сядем вон в ту копёшку.
Они разгребли копну и сели с краешка. Сено ещё хранило дневное тепло, ощущение этого тепла вызывало томление. Помолчали немного, прислушиваясь к еле внятным звукам ночи. Вдалеке торкался дергач, фыркали, сочно хрустели травой лошади, пробивался сквозь туман протяжный вой — то ли собаки, то ли волки. Изредка гудел застигнутый седой мглой на Оке пароход.
— Ты сердишься на меня, Наташа? — сказал Есенин. Она вздохнула:
— Опозорил ты меня, Серёжка... Ведь это я сама послала тётку Воробьиху, не спросила даже маму. Сама набилась... А ты надсмеялся надо мной. Воробьиха разнесёт теперь по селу... Наплевать! Насмешек, людской молвы я не боюсь. — Она опять тяжко и горестно вздохнула. — Дура я. Дура набитая! Понадеялась... Воробьиху послала, а сама спряталась в баню, сидела там и ждала... Дождалась... Эх, Серёжка! Сперва я не поверила тому, что она сказала. А потом свет передо мной затмился, гляжу: солнце вроде светит, а в глазах темно...
— Прости меня, Наташа, — сказал Есенин. — Я не знал, что так получится, не думал, что это всерьёз... Я не хотел тебя обидеть, честное слово, я ведь тебя даже и не знал... Что ты такая — не знал. — Он взял её руку, небольшую, но крепкую и жестковатую, с затвердевшими подушечками на концах пальцев.
— Мне прощать тебя не за что. Сама во всём виноватая... Чего уж теперь...
Ему хотелось утешить её, приободрить.
— Это всё пройдёт, Наташа... Забудется. Выйдешь замуж...
Она резко повернулась, привалившись грудью к его плечу.
— Замуж? За нелюбимого? Каждую ночь ложиться в постелю с нелюбимым, с пьяным, слушать, как он храпит! Руки его будут трогать меня. Нет, нет! — Она почти кричала, словно тот, пьяный, храпящий, уже находился рядом и руки его тянулись к её телу. — Лучше петлю на шею накину, лучше в Оку головой, чем выйду за такого! — Она отстранилась, повела плечами, зарываясь в сено.