Он в это время был на таком взводе, что несколько раз уговаривал подругу выйти за него замуж. А она отказывалась. Девочки любят отца, и они счастливы, но главное — если я уйду, он умрет. Это все так говорят. Нет, все так говорят, а он умрет. Вот ты проживешь и без меня, а он — нет, и я это знаю точно.
То есть что же это получается? Идет привычная и ухоженная жизнь, но человеку, выходит, этого мало, и он хочет, чтоб при нем постоянно был вот этот дорогой человек. Может, Всеволоду Васильевичу не нравилось, что его женщина после свидания с ним идет домой, где, к слову, ее ждет постоянный и исключительно законный муж. Который, тоже к слову, за два года ни разу ни в чем не упрекнул жену. Где-то после работы задерживается, ездит в театр. То есть молча страдает, но виду не подает. Хотя, может, и верно ничего не знает. Мужья, говорят, всё неприятное узнают в последнюю очередь.
Да, но все на свете имеет начало и конец.
Значит, так. Первой начала приходить в привычное сознание после почти двухлетнего оглушения подруга Всеволода Васильевича. Причина? А кто ж его знает! Если эту причину не вполне понимал Всеволод Васильевич, то откуда ж знать постороннему человеку. И тут какая-то странная штука: подруга медленно отходила от Всеволода Васильевича, не пускаясь в долгие объяснения. Нет-нет, все хорошо, и мы исключительно вместе. А только он зовет ее в театр, а она не может поехать: у младшей дочери трудности в школе, и нужно с ней позаниматься. И на свидания стала приходить реже и реже: трудно вырваться с работы, у нас теперь с этим строго. Подумаешь, будто она идет по торговому или банковскому делу, а не по культуре…
А Всеволод Васильевич дергался, ну, видел же он, что подруга на глазах уплывает от него, казалось бы, смирись, уж если уплывает, то непременно уплывет, и никакие разговоры ее не удержат. Но нет, он дергался, он как раз пытался удержать, он все выяснял, как она относится к нему и все такое. Все нормально, все хорошо. Нет, не зловредная женщина: а зачем рвать по-живому и огорчать хорошего человека, жизнь, ведь она умнее нас, и она все расставит по местам, и без резких движений, а Всеволод Васильевич — не дурачок и все поймет.
Он, понятно, выяснял, не появился ли у нее какой-либо иной вариант. Хорошо же ты обо мне думаешь. То есть тут, видать, не проходила арифметика, мол, два лучше одного.
Всеволод Васильевич признавался матери, такая у меня беспричинная тоска, будто в сердце застрял кусочек льда. Холодит и холодит. Подумает о подруге, и в сердце сразу вступает тоска, и сердце ноет и ноет. Э, говорил, если это продлится долго, будет инфаркт. Ну да, если сердце ноет и ноет.
А однажды говорит, вот если бы какая неведомая сила приставила к кусочку льда пистолет, но чтоб я не знал, я бы, пожалуй, сказал — жми! — если иметь в виду курок. Но, увидя испуганные глаза матери, сразу успокоил, да ты не бойся, я не такой, да и зачем, если у меня есть ты.
Нет, рвани подруга от Всеволода Васильевича разом, он, может, попереживал бы, попереживал, да и смирился. Но в том-то и дело, что она уплывала от него постепенно. В театр или на свидание не может, а вот позвонить Всеволоду Васильевичу позвонит, и они весело побалакают. То есть женщина давала своему другу время привыкнуть к простейшему соображению: в дальнейшем обходись без меня.
И вот однажды — именно что разом и бесповоротно — Всеволод Васильевич понял, что подруга окончательно уплыла от него. Без возврата. И без вариантов.
И именно разом — как раз в момент такого нехитрого понимания — прошли тревоги и растаял кусочек льда. Но! Дело в том, что он ощутил в душе, ну то есть полнейшую пустоту. Словно бы у него не душа, а мертвейшая пустыня, где нет ни цветочка, ни травки, ни облачка. И главное: вот так будет всегда. Ну, мертвая душа. И мертвая, значит, вокруг пустыня. И с такой душой и в такой пустыне жить далее невозможно.
Нет, правда, это все очень странно. Словно бы Всеволод Васильевич — двадцатилетний паренек, меня бросила девушка, и я жить не буду. Человеку, видишь, полтинник, а он жить не будет. Да куда ты денешься? Жить он не будет! Будешь!
И Всеволод Васильевич, тоже как-то разом, понял, что ему как раз есть куда деваться. Самое время вспомнить, что жили они на седьмом этаже. И если как бы случайно свалиться с балкона этого этажа, то вскоре ты приземлишься на асфальт, и душа сразу устремится в безвоздушные пространства. Надо только пролететь от балкона до асфальта. Словно птичка какая. Или кукла.
Да, вот именно что кукла. Он решил посмотреть посторонним взглядом, как будет лететь. Надо сбросить какой-либо предмет. Ну, репетиция. Случайно под руку подвернулась старая кукла. Еще дочка ею играла. И внучка играет, когда ее привозят к дедуле. Ну да, сам любил говорить, что все повторяется дважды: один раз в виде трагедии, другой — в виде фарша. Это понятно: когда кукла разобьется, это для внучки будет трагедия, когда он разобьется — превратится в фарш. Он бросил куклу, и она в полете кувыркалась. Хорошо помнит, кукла во вселенной, успел подумать. Это что? А это значит, что хоть человек готовится к отлету, но думает красиво. То есть он примеряет, как вольется в круговорот вещей в природе. А как иначе, если кукла во вселенной.
Казалось бы, оттолкнись от балкона — и ты уже в полете. Но нет — в душе ведь пустыня мертвая, и Всеволод Васильевич на самый уж последок решил музыку послушать, ну, одну только пластинку, чтоб, значит, озвучить мертвую пустыню исключительно хорошей музыкой.
Дальше так. Ведь материнское сердце — вещун, верно? Мария Викторовна понимала, что сыну очень уж тяжко, и на всякий случай из дому вечерами не уходила.
Словом, слышит, сын музыку врубил. То есть была тишина, и вдруг бас запел, да как громко, «клубится волною»… там что-то еще, видать, Шаляпин, ну, если громкий бас, и как-то у него тогда особенно трогательно выходило, как-то очень уж протяжно — «О-о-ох! Если б навеки так было. Если б навеки так было!».
Потом тишина — это сын вырубил музыку — и вдруг в тишине громкие рыдания. Но уже не Шаляпина, а ее сына, вот как раз Всеволода Васильевича. Да на удивление надсадные, на удивление безнадежные. И очень, значит, громкие.
То есть получается, человек принял решение, но, вместо того чтоб его исполнить, надрывно разрыдался. И это понятно: у нас все намерения кончаются либо стоном, либо рыданьями.
Нет, это даже и смешно представить, пятидесятилетний мужик рыдает, что его оставила женщина.
Тогда, чтоб как-то утешить сына, Мария Викторовна вошла в его комнату: сын лежал на кровати, уткнувшись лицом в подушку, и его вот именно сотрясали рыдания.
Ну что ты, что ты, уговаривала, вернее сказать, лепетала мать, ты потерпи, это все надо пережить, такое случается с каждым человеком, ты тихо перетерпи, и это пройдет. Видать, в таком вот духе она лепетала. Хотя, понятно, подробностей этих лепетаний не вспомнить, так, лишь общие очертания.
Кто же это, интересно знать, и успокоит сына, если не родная мать. И как внезапно он зарыдал, так внезапно и прервал рыдания.
Вот ты скажи, мама, почему меня никто не любит? То есть как — никто, а я, а Надя (дочь Всеволода Васильевича и внучка Марии Викторовны, соответственно). Это другое. А только меня не любят женщины. Да как же не любят, хотела сказать, вон сколько женщин было у тебя, кто-нибудь из них любил ведь, но промолчала — сын хочет, чтоб его любили непременно те, кого он любит, и не просто любили, а всегда и даже вечно. А это вряд ли возможно.
И он рывком сел на кровати и встряхнул головой — всё. Это всё. Кончено. И в этом — кончено — было разом: кончены рыдания, кончена любовь и даже что-то такое вроде кончена жизнь.
А дальше жизнь пошла так. Всеволоду Васильевичу вдруг стало скучно жить. Это даже не понять: жил себе человек и жил, ровненько, а иногда даже весело, и вдруг ему все стало скучно. Читать скучно, музыку слушать скучно, но главное — скучно стало работать. То есть что же получается? Получается, человека бросила женщина, и от него разом отлетел вроде того что смысл жизни. Бросил бегать, бросил в пруд нырять в любое время года, а так — жизнь скучно протекает сквозь него. Но главная, значит, беда — скучно стало работать. Человеку только чуть за полтинник и до пенсии о-хо-хо, а кормиться чем-то надо.