Леша некоторое время колебался — тянуться ли ему за Славой или остаться в толпе, где за себя не отвечаешь и будешь в середке.
Против своей воли он оторвался от лениво трусящей толпы и пошел вперед. Нет, Славу обгонять он не собирался, тот уже нырнул в овраг и бежал по старинному мостику, у водопада.
Это раззадорило толпу. Славе все заранее отдавали первое место, а вот Ляпа — дело новенькое. Да и жалко его, как бы в одиночестве не порвал себе кишочки. Потерпеть лидерство Леши они никак не могли, и толпа стала растягиваться, спайка кончилась, клей не стал держать, и Лешу разом приделали двое — Андрон и Витя Марусин (разумеется же, Маруся).
— Говорили — не рви гармошку! — крикнул Андрон.
Бежать было легко. И Леша понял почему: все, придя домой, налопались и потому шли тяжело, а Леше легко. Но тут возможен и другой счет, они на первой половине растрясут лишнее и тогда прибавят, ему же растрясывать нечего, и он скиснет.
Нет, не время его интересовало, не оценка, а только место. Надо быть в середке, и тут счет простой. В классе двадцать девять человек — тринадцать девочек, шестнадцать парней, двое больны — четырнадцать. Значит, он может пропустить еще троих, но это все.
На спуске к Нижнему пруду его приделал Кишка (в смысле тощий, так-то он Сережа Климов), и тогда Леша чуть нажал — он считал себя одной силы с Кишкой, и, подражая Славе, Леша поднимал бедро выше, а ногу не втыкал в землю пяткой, но опускал на носок.
Тяжело поднимался в гору, чувствовал, что дыхание сбивается, во рту сухо, и подумал, а на фиг надрываться, почувствовал за спиной тяжелое дыхание, бегло оглянулся — Февраль! — и этот туда же, подумал зло.
Февраль даже вышел вперед, и Леша, возможно, и смирился с таким положением, можно было сбавить скорость, но ноги неслись уже отдельно от сознания, Леша только послушно их переставлял.
Отчаянно хотелось пить — и боялся, что ноги не выдержат бега и он растянется прямо на дорожке, но вдруг стала видна толпа у финиша. Она, чуть качаясь, все приближалась и приближалась, и уже различались отдельные цветные пятна толпы, и слышны стали призывные крики, и даже разобрал громкое «Ляпа!», и он нажал из последних сил, да так, что достал Кишку и победно набежал на финиш.
Сразу остановился и скрючился, уткнувшись локтями в раскоряченные колени, и замер.
— Не стоять, не стоять. Походи! — заставлял Слава.
— Ну, ты, Ляпа, даешь! — это подошли девочки класса.
Среди них была и Наташка, красавица класса, в розовых бананчиках, длинные волосы схвачены в пучок, в ушах красивые висюльки.
— Думала, Ляпа, ты поляжешь смертью храбрых, — сказала она.
— Кого я вижу! — набрался смелости Леша — а после такого бега имеет право. — А мне сказали, что Андрон отбил тебе заднее место.
— Ой, Ляпочка, ой, наш чемпион, — вскинула голову Наташка.
— Уложился? — спросил Леша у Славы, имея в виду, конечно, себя.
— Да, под десять. Девять пятьдесят с копейками.
— А ты?
— Девять десять.
— Первый?
— Вон еще вэшки бегут.
Чего там, Леша был невероятно доволен собой. Еще бы, рассчитывал на седьмое место, а занял четвертое. Мог не дотянуть до финиша, но дотянул. И его поздравили девочки. Как он почти герой. И чувствовал себя Леша ну прямо-таки отлично.
Придя домой, он плюхнулся на койку, — а притомился, и ноги чуть дрожали. Хотел часок поспать, но когда вытянулся, и расслабился, и закрыл глаза, вдруг почувствовал зажегшуюся внутри искорку тепла. Тепло это росло и залило грудь и живот. Леша не мог разобрать, это тепло от голода или от любви к матери — оба чувства были для него привычны.
Нет, решил, все-таки это любовь к матери. Это уж больно нагло — в четыре часа заныть об ужине. Верно, все же любовь к матери. Хотя, может, и голод — бегал кросс, потратил много энергии, организм требует эту энергию возместить. Однако уговорил себя, что это все же любовь к матери, другого-то выхода не было, жратвы-то покуда нету. Отлично понимал, что удобнее, если это любовь к матери, и знал свой привычный ход — надо, чтоб появилась жалость к себе, а уж эта жалость легко и привычно перетекает в любовь к матери.
Вот это чувство Леша очень любил — вызвать жалость, а потом отчаянно, до захлеба любить мать. Но тут хитрость — он любил сам себя жалеть, когда его жалели другие — это он ненавидел, сразу на дыбы становился, мог и нахамить человеку. А сам себя — да это легче легкого.
Гадины, сказал привычно, разбежались кто куда, а жратвы не оставили. Это было слабо, потому что привычно. Галька, зараза, убежала к своему бобику-хоккеисту и трешку захоботила. Это уже было ничего. Ну где же справедливость, если в доме на двоих четыре рубля, то почему хапнула трешку, почему не поровну. Где справедливость?
Дальше было легче. Хапнула, потому что на брата ей наплевать. И тут нечему удивляться — и всем на него наплевать. Он никому на свете не нужен. Да и почему он должен быть кому-то нужен? Хилое тело. Некрасивое лицо — эти клейкие волосы, этот носюля вздернутый, словно его когда-то прихватили клещами, сперва сдавив, а потом потянув кверху, эти прыщи на левой щеке.
И вот тут все в нем заныло уже от настоящей обиды — да за что ж его никто не любит? Что в нем противного? Да, клейкие волосы, и прыщи на левой щеке, и хилое тело, но ведь не хулиган и при маме вполне послушный мальчик, не курит, не знает вкуса вина и даже пива, не дышит «Моментом», и ни разу за всю школу не болел (потому-то, вообще говоря, и учится сносно), не шляется в подвал четырнадцатого дома, не состоит на учете в детской комнате милиции.
И тогда его запеленало неясное такое томление, и это была жажда любви ко всем окружающим, и к лесу, и к домам, и ко всему вокруг, но это было и отчаянное желание, чтоб его тоже любили. Ну, пусть не так, как он, но хоть бы чуточку любили.
И где-то вдали, у затылочной шишки, ныло утешение, что нет, не всем на него наплевать, и он кому-нибудь нужен, и его хоть кто-то любит. И этим кем-то была его мать. И он молча, но страстно уговаривал ее прийти поскорее. Нет, не покормить, нет, только бы она была в этой квартире. И он молча клялся никогда ее не огорчать. Он еще нажмет и станет учиться лучше, и он всего на свете добьется, и он станет сильным и сумеет защитить ее, когда она постареет. Девки у тебя никудышные, от них на старости не будет помощи, но сын-то неплохой, и все говорят правду, да, сын неплохой, и он станет инженером или еще кем-нибудь, и ты будешь им гордиться, мама.
И ты посмотри, каково ему, ты посмотри, что носят его одноклассники, ты посмотри, какие у них маги и велики, чем же твой сын хуже? Но ему ничего не надо, только бы ты была сейчас здесь, мама.
Леше стало так жалко себя, что он готов был расплакаться, и тогда все же решил, что эта жалость от голода, и он поднялся с кровати, чтоб двинуться на кухню, но тут вспомнил, что ходить бесполезно.
Он бегло глянул в окно и замер, даже обалдел от картинки за окном. Сразу же за домами виден был лес, вернее, рыжие и желтые его вершины, и над лесом висело белое, до блеска начищенное солнце, и во всем был ничем не нарушаемый покой.
И это яркое солнце внезапно залило все не только вокруг, но и в душе Леши, и непонятным даже захлестом его охватила жажда счастья.
И он как бы продолжал давать прежние обещания, но теперь направлены они были не только к матери, но ко всем людям разом. О нет, он ничем не хуже других детей, и он непременно будет счастлив. Но и этого ему сейчас было мало. Порыв в душе был таков, что Леша даже клялся совершить в жизни, что-то важное, особое, и он ни в коем случае не профукает жизнь задарма, и он непременно еще покажет себя, и он казался себе всесильным и знал наверняка, что обязательно совершит что-то такое, от чего все люди станут счастливы. И только тогда станет счастлив и он. На меньшее Леша сейчас не соглашался. Этот его порыв был прерван долгим звонком. Уверенный, что мама услышала его и пришла, Леша бросился к двери, вынося радостную улыбку свершившегося ожидания.