— Водичка, водичка, умой мое личико, чтоб смеялся глазок, чтоб кусался зубок, — она подражала кому-то из воспитательниц, и потому водичка получалась «водзичкой», и волна умиления захлестнула Владимира Ивановича.
А тушеная капуста между тем была очень хороша, о чем Владимир Иванович незамедлительно поставил Веру Васильевну в известность.
А сразу после ужина Вера Васильевна стала собираться на работу. Днем она сидит с Иришей, дежурства берет ночные, это ночь через ночь, и хоть никогда не жалуется, это же понятно, что телефонистке на междугородной особенно выспаться не дадут, и Владимир Иванович сказал, что посуду они помоют сами.
— А поясница? — напомнила Вера Васильевна.
— А трудовое воспитание детей?
— Тогда другое дело. Помощники вы мои, — это она Ирише. — Ну, я пошла.
Они мыли посуду, и было тихо, лишь ветер посвистывал за окном, но вскоре тишине пришел конец, потому что в подъезде, как раз за стеной кухни Владимира Ивановича, собрались ребятки попеть под гитару. Конечно, первый этаж — и удача и беда. Удача потому, что всегда в квартире есть вода, на втором этаже, к примеру, она льется тонкой струйкой, на третьем бывает только с двух до пяти (ночью, понятно), на четвертом и пятом не бывает вовсе, а беда вот именно из-за полной звукопроницаемости — каждый шаг, шорох слышен, а не то что бренчание Славки с пятого этажа. Вот Славка потыркал по струнам, попристреливался, ребятки поныли что-то невнятное, а потом врубили свою любимую «Москву златоглавую, звон колоколов», вот-вот, Славка ведет «Все прошло, все умчалось в предрассветную даль, ничего не осталось, лишь тоска да печаль».
Ах, вы бляхи-мухи, ах ты, глаз блудливый, ах, прыщи на подбородке, тоска да печаль тебе по звону колоколов.
А вот все и подхватили: «Конфетки-бараночки, точно лебеди-саночки, ой вы, кони залетные, слышен крик ямщика, гимназистки румяные, от мороза чуть пьяные, грациозно сбивают рыхлый снег с облучка».
Владимир Иванович скорехонько увел Иришу в комнату и, так это молча отсердившись, решил, что пора ее и ко сну потихоньку склонять. Он предложил Ирише поставить горчичники, и та согласилась при условии, если деда послушает концерт по заявкам. На том и порешили.
Ириша громко объявляла:
— По заявке дедушки песня «Скушай, доченька». Исполняет заслуженная Ирина Раздаева.
Она держала в руках еловую шишку и пела в нее, как в микрофон, и острым локотком отбрасывала невидимый провод, и, трясь, как вчера певица по телевизору, пела «Состояние твое истерическое, скушай, доченька, яйцо диетическое», и Владимир Иванович любовался ее подвижным лицом и тонкими длинными волосами, и снова привычная волна страдания и любви окатила его, так что он с трудом справился с готовой просочиться на глаза влагой.
Потом он поставил ей горчичники и стал читать «Буратино», и как же внимательно слушала Ириша, как прятала лицо в дедову подмышку, когда видела на картинке Карабаса-Барабаса.
— Страшно, ой как страшно, — восхищенно шептала она.
— А теперь снимем горчичники, и сразу спать.
И Ириша сразу легла в кроватку, потребовав, однако, чтоб дед лег на соседнюю кровать.
Шел десятый час, окончательно укладываться было рано, он полежал в темноте, борясь с дремотой. Посвистывало за окнами, покачивало фонарь.
Когда Ириша заснула, Владимир Иванович встал, пустил в ванну воду, прошел в другую комнату и включил телевизор. Газет, заметить надо, Владимир Иванович не читал, полагая, что окружающую жизнь знает лучше журналистов, а дела заграничные затрагивали его мало. Иногда он смотрел программу «Время», но снова таки не из-за печальной песенки в конце.
Сейчас «Время» кончилось. По первой программе шла опера «Алеко», и это сердило Владимира Ивановича, потому что, если вникнуть, какого рожна люди так долго поют, если все можно сказать куда проще, да и глотку при этом сохранив.
По второй же программе молодежь звали ехать на село, и так как Владимир Иванович давненько не относил себя к молодежи и на село добровольно ехать не собирался, то он и выключил телевизор.
А делать было нечего. Тут вспомнить надо, что Владимир Иванович понимал не только в радио, но и в телевизорах, частенько ремонтировал соседские телевизоры, даже любил дело такое, и чем сложнее была схема, тем забавнее Владимиру Ивановичу копошиться над ней, однако, считая себя любителем, денег с соседей не брал, чем немало их удивлял. Он так приговаривал: «Да кто ж это берет деньги за удовольствие». Знал, что если настанет момент крайности — ну, вроде строительства жилья для сына, — он сможет основательно подрабатывать. Но сейчас крайний случай не подошел. Да и в деньгах ли счастье? Владимир Иванович не знал, разумеется, в чем счастье, но уверен был отчего-то, что не в деньгах.
Ожидая, пока наберется вода, Владимир Иванович так это послонялся по квартире.
Стенки над ванной уложены были голубой плиткой (сам и укладывал), вода отсвечивала голубизной, от волн шел легкий голубой пар, и Владимир Иванович со счастьем почти полным погрузился в воду, и ах как славно горячая вода расслабляет поясницу, как от жара поясница чуть поднывает и жар разливается по всему телу, и Владимир Иванович вытянулся, поахивая, тихо постанывая от удовольствия, вдруг боль в пояснице прошла, и тело сразу стало легким, как бы даже невесомым. Не нужно было заботиться о боли, и от неожиданного счастья Владимир Иванович даже глаза прикрыл, вроде бы и вздремнул, и душа поплыла от счастья, это было так неожиданно, и это юное чувство было таким забытым, что сразу, словно бы вспышка, пришло точное понимание, что жить ему на свете осталось самую малость.
Нет, не то чтобы он скоро умрет, через месяц или через год, нет, он понимал, что жить ему осталась дольше — лет десять-пятнадцать, но он ясно видел, что они пролетят мгновенно, в суете ежедневной, так что и оглянуться не успеешь.
Через десять лет ему будет шестьдесят, — да что ж это за жизнь останется? А что случилось за последние десять лет? Конечно, что-то было: сын закончил школу и институт, женился, родилась Ириша, но разве Владимир Иванович заметил, как пролетели эти годы. Только так, закрыл глаза, вздремнул маленько, а когда глаза открыл, то привет, дядя любезный, десяти лет и нету. А следующая десятка пролетит, все говорят, еще незаметнее. А там и пора прощания налетит — да что ж так коротко, да погоди ты малость, я же еще жить не начинал, я только готовился жить, вот суетился что-то такое, перебивался, судорожно глотал куски, так постой, погоди маленько, успеется.
Так что когда Владимир Иванович осторожно вылезал из ванны, он ясно видел закат своей жизни, и как солнце падает за горизонт, вот и последнее огни гаснут на западе, вон небо в последний раз вспыхнуло голубизной, и всё, темно-темнешенько, а жизни как и не было.
И он решил сразу лечь спать, чтобы погасить беспокойство об уходящей жизни. Но голова его, неутомленная чтением, зрелищами, а также работой — Владимир Иванович был мастером такого класса, что особых загадок на работе для него не существовало, — требовала, видно, нагрузки, мозг не желал утихомириться, и беспокойство о прошедшей и будущей жизни не желало отлетать от Владимира Ивановича.
Нет, не то чтобы он особенно беспокоился, нет — он как бы взглядом посторонним рассматривал себя и не мог определить, сам ли он почти задарма профукал свою жизнь, или же она и так в любом случае вышла бы пустой.
Да и то — а было ли чего ради особенно беспокоиться. Никак нельзя сказать, что Владимир Иванович свою жизнь особенно любил, то есть, конечно, прижми его всерьез, пойми он, что уже не открутиться, тогда, поди, засуетился бы, затрепыхался, но пока можно смотреть на свою жизнь взглядом посторонним, особой цены за свою жизнь назначить никак нельзя.
Ну вот что он жил, так-то говоря? Дело какое ценнейшее делал? Радиосвязь и радиосвязь. Нравилось, может быть? Конечно, нравилось, раз денежки за него дают. Но, займись он любым делом, и чтоб, разумеется, денежки давали, так и тоже нравилось бы. Не больше да и не меньше.