В разительном сходстве этих двух похорон им тоже померещился какой-то жуткий символ.
На самом деле, однако, общим в этих двух похоронах был «только снег». («Снег» — это, конечно, метафора. Настоящего снега ни там, ни тут быть не могло: Зощенко, как и Чехов, умер в разгар лета — в июле.)
Чтобы описать похороны Чехова, не надо было быть Чеховым. Или Горьким. Эти похороны могли бы описать — и, как я уже сказал, описывали — многие. А вот описать по-настоящему похороны Зощенко мог бы только один писатель: сам Зощенко.
К.И. Чуковский в своих воспоминаниях о Зощенко заметил, что жизнь словно бы нарочно старалась создавать для него ситуации в духе тех, какие он изображал в своих рассказах. В подтверждение этой своей мысли он привел несколько таких эпизодов. Вот один из них:
Мы проходили, — вспоминает он, — мимо большого четырехэтажного дома, и вдруг прямо к нашим ногам упала откуда-то с неба ощипанная, обезглавленная, тощая курица. И тотчас из форточки самой верхней квартиры высунулся кто-то лохматый, с безумными от ужаса глазами и выкрикнул отчаянным голосом:
— Не трожьте мою куру! Моя!
Прохожих на Литейном было много. Время стояло уже не слишком голодное, но каждый прохожий глядел на курицу с таким вожделением, что мы оба сочли своим долгом защищать ее до последней минуты, чтобы она могла благополучно вернуться к своему обладателю.
Вот наконец и он. Выбегает из подворотни без шапки. Хватает курицу и, даже не взглянув на толпу, вскакивает, к нашему изумлению, на подножку трамвая и мгновенно исчезает вместе с курицей, потому что как раз в этом месте трамвай круто сворачивает на Семеновский мост.
Не успели мы догадаться, что сделались жертвой обмана, что схвативший курицу вовсе не тот человек, который кричал из окна, как этот человек налетел на нас ястребом, непоколебимо уверенный, что мы-то и есть похитители курицы и что мазурик, так ловко надувший и нас, и его, на самом-то деле наш компаньон, сообщник.
В толпе выразили такое же мнение, особенно те, что хотели сами овладеть этой курицей…
В присутствии Зощенко, — замечает, рассказав эту историю Корней Иванович, — постоянно рождались, возникали, клубились такие, чисто зощенковские ситуации, коллизии, сюжеты.
И именно такая, чисто зощенковская история «склубилась» и на похоронах Михаила Михайловича.
О сцене, разыгравшейся у его гроба, вспоминали и рассказывали многие. Но самую суть происшедшего лучше других ухватил и передал А.И. Пантелеев. В том самом своем письме, которое я уже цитировал:
Вытаращив оловянные глаза, пробубнил что-то бессвязное Саянов. Запомнилась мне только последняя его фраза. Сделав полуоборот в сторону гроба, шаркнул толстой ногой и сухо, с достойным, вымеренным кивком, как начальник канцелярии, изрек:
— До свиданья, тов. Зощенко…
Ну а дальше всё развивалось в привычных традициях и застывших словесных формах митинга. Точнее — собрания. Одного из множества тех собраний, на которых покойному писателю не раз приходилось бывать при жизни. Поразительное сходство этого собрания с теми было не только в том, что тут, как и там, постоянно звучала непременная казенная формула: «Слово предоставляется…». Неотличимо было это собрание от тех, на которых Михаилу Михайловичу доводилось присутствовать при жизни, прежде всего потому, что, как и на тех, так на этом, последнем в его жизни собрании, — его тоже прорабатывали.
Выступивший после Саянова Леонид Борисов сделал робкую попытку намекнуть на то, что при жизни покойника писательская братия обошлась с ним не совсем справедливо. Он даже — как бы от имени всех присутствующих — попросил у лежащего в гробу писателя прощения. И тут — уже во второй раз — взял слово Александр Прокофьев. Он дал отпор бесхребетному и безыдейному выступлению товарища Борисова. Разумеется, с единственно правильных, партийных позиций.
Но не успел Прокофьев закончить свою партийную отповедь, как вновь раздался голос Борисова:
— Прошу слова для реплики!
И стал испуганно оправдываться, поправляться, уверять, что его не так поняли.
А за ним — еще чей-то голос:
— Прошу слова для справки.
И еще:
— И мне, и мне… К порядку ведения…
Вдова М.М., — продолжает свой рассказ Пантелеев, — подняв над гробом голову, тоже встревает в эту, так сказать, дискуссию:
— Разрешите и мне два слова. И не дождавшись разрешения, выкрикивает эти два слова:
— Михаил Михайлович всегда говорил мне, что он пишет для народа.
Становится жутко. Еще кто-то что-то кричит. Суетятся, мечутся в толпе перепуганные устроители этого мероприятия.
А Зощенко спокойно лежит в цветах. Лицо его — при жизни темное, смуглое, как у факира, — сейчас побледнело, посерело, но на губах играет (не стынет, а играет!) неповторимая зощенковская улыбка-усмешка…
Я думаю, что эта неповторимая усмешка, которая играла на губах лежащего в гробу писателя, Алексею Ивановичу не привиделась. Я даже не исключаю при этом, что в той усмешке отразилась, помимо всего прочего, и толика удовлетворенного авторского самолюбия. Ведь Зощенко был не только действующим (точнее, недействующим) лицом, но отчасти и автором разыгравшейся у его гроба фантасмагории. Жизнь — сама уникальная, фантастическая, сумасшедшая наша советская жизнь — напоследок подарила ему еще один сюжет, поразительно схожий с теми, которые он так любил изображать в своих рассказах.
БРОНЗОВЫЙ ПРОФИЛЬ ИСТОРИИ
Бронзовый профиль истории
Это рассказал мне Михаил Давыдович Вольпин — друг и соавтор Николая Эрдмана, автор знаменитого в свое время четверостишия, которое любил повторять Маяковский:
— Как говорил Жан Жак Руссо,
Повернем истории колесо.
— Позвольте, не Руссо, а — Руссель!
— Ну что ж, тогда повернем карусель.
Вдвоем с Эрдманом, а иногда с Владимиром Массом они сочиняли коротенькие басни, среди которых была, например, такая:
Раз ГПУ, придя к Эзопу,
Схватило старика за жопу.
Из этой басни вывод ясен:
Не надо басен!
Несмотря на то что вывод им был ясен, они не унимались, и в один прекрасный день ГПУ пришло и к ним тоже. Но это случилось позже. А рассказ Вольпина, который я сейчас вспомнил, относится к более раннему времени — к 1929-му году.
В этом году Михаил Давыдович — уж не помню, как и почему, — на какое-то время отбыл из Москвы и оказался где-то в глубинке, в селе. И собственными своими глазами увидал все ужасы коллективизации и ликвидации кулачества как класса.
Увиденное потрясло его до глубины души. Подавленный — лучше даже сказать, раздавленный — этими своими впечатлениями, он поделился ими с Осипом Эмильевичем Мандельштамом. Но сочувствия у него не нашел.
Выслушав его рассказы, Осип Эмильевич надменно вскинул голову и величественно произнес:
— Вы не видите бронзовый профиль Истории!
К чести Осипа Эмильевича надо сказать, что его обольщение «бронзовым профилем истории» длилось недолго.
Разговор его с Вольпиным, которому он кинул эту свою высокомерную реплику, происходил году, надо думать, в 30-м, самое позднее — в 31-м. А в мае 33-го, как видно, уже собственными глазами увидав то, про что рассказывал ему Вольпин, он написал:
Природа своего не узнает лица,
А тени страшные — Украины, Кубани…
Как в туфлях войлочных голодные крестьяне
Калитку стерегут, не трогая кольца.