Эти свои «экспериментальные» переводы М. Гаспаров называет еще — конспективными. А смысл и цель своего смелого художественного эксперимента объясняет так:
Во-первых, мне хотелось проверить: что остается от стихотворения, если вычесть из него то, что называется «музыкой»?.. Во-вторых, мне хотелось дать себе отчет: что я сохраняю из подлинника XIX века, что мне кажется художественно живым и выразительным, а что вялым, многословным и надоевшим? Мы любим притворяться, что нам близко и дорого всё, всё, всё, — а на самом деле?.. Я получил картину своего художественного вкуса: как мало я вмещаю из того, что мне оставлено поэтами. Одну четвертую или шестую часть… Картина эта мне показалась очень непривлекательной… Было бы интересно сверить ее с картиной вкуса моих ближних и решить, что здесь от общего нашего времени, а что от моей личной душевной кривизны.
Это было бы интересно, конечно, поскольку свидетельствовало бы о степени всеобщего нашего одичания. Но мне лично гораздо интереснее было бы узнать, что сказал бы обо всём этом мой старый профессор Сергей Константинович Шамбинаго, большую часть своей жизни проживший в той России, от которой нам остался только снег.
Мы, дети, требуем!..
Владислав Ходасевич в своих воспоминаниях рассказывает о глупой, мелочной склоке, случившейся в игорной зале Московского Литературно-Художественного Кружка в 1907-м или 1908-м году. Сцепились Толстой и Достоевский. Предваряя недоумение образованного читателя, знающего, что Лев Николаевич и Федор Михайлович ни разу в жизни не встречались, даже знакомы не были, а Федор Михайлович к тому же в 1907-м году давно уже был покойником, Ходасевич тут же сообщил, что в ссоре той участвовали не те самые Толстой и Достоевский, а их сыновья, впрочем — уже пожилые: Сергей Львович и Федор Федорович.
Эта история напомнила мне другую, которую я слышал от старого работника Московского Литературного фонда.
Явилась однажды в это учреждение депутация бородатых, лысых, потрепанных жизнью мужчин и расплывшихся, морщинистых, седых дам. Представ перед изумленными взорами литфондовских девиц, глава депутации возгласил:
— Мы, дети, требуем!..
Это были отпрыски давно, еще до революции умерших писателей, которым Литфонд в 30-е годы оказывал какую-никакую материальную помощь. Толстого и Достоевского, про которых упоминает Ходасевич, среди них, конечно, не было. Но потомки классиков второго эшелона — какого-нибудь там Помяловского, Решетникова или Глеба Успенского вполне могли быть.
Чтоб жить
О причине этого «бунта на корабле», который учинили «дети», рассказывавший про него сотрудник Литфонда мне ничего не сообщил. Но причины и без всяких объяснений были мне понятны.
Как раз в это самое время советский Литературный Фонд стал постепенно принимать те формы, которые окончательно закостенели уже в послевоенные годы.
Пастернаку, который одно время сильно нуждался, кто-то сказал, что можно взять в Литфонде небольшую ссуду. Кажется, даже так называемую безвозвратную. В Литфонде Бориса Леонидовича хорошо знали, и когда он обратился туда с этой своей скромной просьбой, ему сказали:
— Да, конечно… Надо только заявление написать.
Борис Леонидович попросил листок бумаги, присел к краешку стола и быстро написал: прошу, мол, выдать… указал сумму, на которую он, как ему сказали, мог рассчитывать, поставил точку и расписался.
— Очень хорошо, — сказали ему, прочитав текст заявления. — Только, Борис Леонидович, надо в конце указать, на что нужны вам эти деньги.
— А-а, — сказал Борис Леонидович, — ну, конечно. Сейчас…
Взял листок со своим заявлением, точку в конце переправил на запятую и дописал всего два слова: «чтоб жить».
Борису Леонидовичу мизерную его ссуду тогда, наверно, выдали. Ну, посмеялись, конечно, между собой над небожителем, как назвал его однажды Сталин, но просьбу все-таки удовлетворили, поскольку происходило все это задолго до Нобелевской премии. А смеялись, потому что, «чтоб жить», в те времена никому никаких ссуд, тем более безвозвратных, уже не выдавали. Ссуды выдавались писателям, которые указывали в своих заявлениях, что деньги им нужны на строительство дачи, или на покупку автомобиля, или на приобретение мебельного гарнитура.
А по прошествии нескольких лет никто из литфондовских дам и девиц уже даже и не знал, кто такой Пастернак. Зато все они хорошо знали — и в лицо, и по имени-отчеству — каждого из «чёртовой дюжины» секретариата, не говоря уже о членах парткома.
Кто основал Литфонд
Пришел как-то в этот новый, не знакомый ему Литфонд Виктор Борисович Шкловский и, поговорив о своем деле с одной из таких литфондовских девиц, вдруг понял, что она понятия не имеет, кто он такой. Придя в ярость, он заорал на нее своим громоподобным голосом, который какой-то парижский газетчик назвал голосом Дантона:
— Вы обязаны меня знать! Вы понимаете, где вы сидите? В каком учреждении вы служите? Вы знаете, кто основал Литфонд?
Ошеломленная девица испуганно пролепетала:
— Вы!
На такой эффект Виктор Борисович, понятное дело, не рассчитывал. Задавая свой риторический вопрос, он имел в виду тех, кто в 1859 году основал тот, первый, старый, настоящий Литфонд — Дружинина, Толстого, Некрасова, Островского, Тургенева, Анненкова… Но у заведения, в которое он пришел, с тем, старым Литфондом, общим было теперь только название.
Деятельность того, старого Литфонда началась с назначения пенсии семье В.Г. Белинского. Поначалу и новый, советский Литфонд, вероятно, хотел продолжить эту традицию и даже назначил какой-то жалкий пенсион великовозрастным «детям» умерших классиков. Но, как правильно заметил кто-то из тогдашних московских литературных острословов, разница между старым и новым Литфондом заключалась в том, что тот, старый, создали богатые писатели, чтобы помогать бедным, а новый, советский, собирает членские взносы у бедных писателей, чтобы помогать богатым.
Потребности богатых писателей всё росли и росли. Пастернаку или Шкловскому некоторое время еще перепадали какие-то крохи с барского стола. Но на внука Помяловского и внучатого племянника Глеба Успенского денег уже не хватило.
Пушкин — это наше всё
Эту историю рассказал мне мой приятель Алик Борин, который на протяжении многих лет был штатным сотрудником «Литературной газеты».
Однажды по какому-то заданию редакции он приехал в город Орёл. Председатель горисполкома, слегка обеспокоенный приездом корреспондента из столичной газеты, старался представить культурную жизнь города в наилучшем свете и в качестве одной из главных городских достопримечательностей показал ему дом, в котором некогда жила Анна Петровна Керн.
Продемонстрировав корреспонденту дом и установленную на нем заботами городских властей мемориальную доску, председатель дал понять, что хорошо осведомлен о том, какое место в жизни великого поэта занимала славная жительница их города. Но между прочим сказал, что, к сожалению, неизвестно, чем там у них дело кончилось. Свелось все только к стихотворению («Я помню чудное мгновенье…») или было у Пушкина с этой самой Анной Петровной и что-то еще, более серьезное.
— То есть как это неизвестно? — удивился Алик.
И он довольно близко к тексту процитировал известное письмо А.С. Пушкина С.А. Соболевскому:
Безалаберный! Ты ничего не пишешь мне о 2100 рублях мною тебе должных, а пишешь мне о мадам Керн, которую с помощью Божией я на днях у…
Письмо это Алик читал собственными глазами. То ли сам на него набрел, то ли ему показал его ближайший друг, известный наш историк и пушкинист — Натан Эйдельман. Во всяком случае, в точности сообщаемых им сведений Алик был совершенно уверен.
Письмо это напечатано в 14-м томе полного — академического — собрания сочинений А.С. Пушкина, и все интересующиеся могут легко убедиться, что председателя Орловского горисполкома Алик в заблуждение не ввел. Разве только в собрании сочинений вместо трех букв известного русского глагола стоят три точки, а Алик, поскольку разговор его с председателем исполкома носил приватный и, я бы сказал, сугубо мужской характер, произнес сакраментальное слово полностью. Что, конечно, придало его сообщению особую убедительность.