Он наговорил мне много хороших слов, кинув между прочим одну довольно остроумную реплику.
— Однако, — сказал он, мило улыбнувшись, — не особенно обольщайтесь насчет отмеченных мною достоинств вашего произведения. Ведь каждый ваш комплимент представляется мне большой критической находкой.
Мы посмеялись.
Я уже совсем было собрался откланяться, решив, что статья моя как бы уже «завизирована». Но тут вдруг какая-то тень прошла по его лицу.
— Есть, правда, у меня и кое-какие замечания, — сказал он.
Ну вот, начинается, — опять приуныл я.
— Впрочем, не замечания, — поправился он, — а замечание. Одно замечание. Только одно.
Ну говори же, говори, не томи! — мысленно торопил его я.
— Да… одно… — задумчиво повторил он. — Но — серьезное.
Мимикой и почтительным наклоном головы я изобразил, что я весь — внимание.
— Почему, — неожиданно строго спросил он, — вы не написали, что я лауреат Государственной премии? Что за свою литературную работу я был награжден орденом Трудового Красного Знамени и двумя орденами Знак Почета?
Слегка ошеломленный, я невнятно заверил его, что исправлю эту свою оплошность.
Провожая меня, уже в дверях, он наморщил лоб, словно припоминая что-то важное, и сказал:
— Да… Не забудьте, пожалуйста, упомянуть, что я был депутатом Верховного Совета РСФСР…
Помолчал — и добавил:
— Двух созывов.
Зачем ему нужен был орден?
Сперва я не хотел называть имя этого любимого писателя моего детства. Но потом подумал, что страна все-таки должна знать своих героев и решил назвать: это был Кассиль.
Но с Кассиля — что взять! Еще Архангельский шутил: «Скажу и двадцать лет спустя: Кассиль — способное дитя».
А вот история про другого моего любимого писателя, человека совсем другой судьбы и другого масштаба — Виктора Борисовича Шкловского.
Однажды жена Виктора Борисовича Серафима Густавовна завела с нами разговор о том, как они волновались перед его семидесятилетием: дадут ему к этой юбилейной дате орден или не дадут?
Говорила она об этом так, что не возникало ни малейших сомнений: если бы не дали, это было бы настоящим ударом не только для нее, но и для него тоже.
Я изумленно взглянул на Виктора Борисовича.
Мне показалось, что он этим постыдным Симочкиным признанием был слегка сконфужен. Сама-то она, конечно, могла и не считать эти свои волнения постыдными. Но чтобы он, Шкловский, волновался из-за того, дадут или не дадут ему «они» эту железку?!
Я был уверен, что этим «высоким правительственным наградам» давно уже никто не придает никакого значения.
В 60-е, о которых я сейчас вспоминаю, носителей даже самых высоких государственных орденов были уже тьмы, и тьмы, и тьмы.
В это время уже у всех на слуху были сразу ставшие знаменитыми строки Слуцкого:
Орденов теперь никто не носит,
Планки носят только дураки…
В это самое время моя теща — учительница — получила за выслугу лет тот самый орден Трудового Красного Знамени, которого с таким волнением (дадут? не дадут?) ждал к своему семидесятилетию Виктор Борисович. И как же мы все потешались над бедной нашей Анной Макаровной, которая с истовой серьезностью отнеслась к «высокой правительственной награде», которой была удостоена.
Помню, еще в сороковых — сразу после победы — зашла у нас, молодых, речь о том, сколько развелось нынче орденоносцев и как девальвировались поэтому ордена, к которым с таким пиететом мы относились когда-то. Кто-то сказал, что надобно ведь учитывать и то, что самые героические подвиги в годы войны стали явлением массовым. А мой отец, прислушивавшийся к нашему разговору, юмористически вздохнул:
— Вообще-то, по справедливости, надо было бы наградить орденом каждого, кто жил при советской власти. Заслужили…
Вспоминаю еще один поразивший меня тогда (возвращаюсь опять в 60-е) случай.
В «Известиях» было напечатано письмо группы передовых рабочих. В сущности, это был донос «передовиков» на четверых своих товарищей, которые были награждены медалями («За доблестный труд», кажется, или еще что-то в этом роде), но не отнеслись к этой высокой правительственной награде с должны уважением. Не соизволили даже явиться куда надо, чтобы эти свои медали получить.
За этим «Письмом в редакцию» вскоре последовали другие, дружно осуждавшие незадачливых медаленосцев. И наконец месяца через два сюжет завершился традиционной рубрикой: «По следам наших выступлений», из которой мы узнали, что двое работяг (из четверых) признали свою вину и покаялись, а двое были этих наград торжественно лишены. Так, значит, и не уговорили их взять эти злополучные медали.
Не знаю, насколько необходимо было это длинное отступление, но мне хотелось как можно нагляднее объяснить сегодняшнему читателю, почему все-таки так поразил меня взволнованный рассказ Серафимы Густавовны о том, как они с Виктором Борисовичем волновались: дадут ему орденок к семидесятилетию или не дадут?
Однако это мое длинное отступление (коли уж я его затеял) было бы неполным, если бы я не добавил ко всему сказанному, что Шкловский в моих глазах был — не чета не только Кассилю, но даже и самому Пастернаку. Ведь это же был Шкловский! Тот самый Шкловский, который выдвинул идею «Гамбургского счета», — предложил свою, истинную табель о рангах, согласно которой «Серафимовича и Вересаева нет, они не доезжают до города… Булгаков у ковра. Бабель — легковес. А Горький — сомнителен (часто не в форме)».
Чего стоил (мог стоить!) в сравнении с этим Гамбургским счетом любой «ихний» орден!
Кстати, насчет слова «ихний», которое тоже не случайно тут из меня выскочило: вспомнился вдруг рассказ Серафимы Густавовны об объявлении, увиденном ею в витрине какой-то одесской лавчонки в 18-м или 19-м году: «Магазин будет открыт в 10 часов по-ихнему».
Соль рассказа заключалась в том, что каждая новая власть, занимая город, прежде всего меняла, устанавливала свое время. И бедные обыватели в этих, что ни день менявшихся, временах совсем запутались. Ну а «по-ихнему», конечно, означало — «по-советскому», «по-большевицкому» времени.
По отношению к своей веселой одесской юности Сима чувство юмора, как видите, сохранила. Но во всем остальном давно уже жила «по-ихнему». И вот, оказывается, что и он, Виктор Борисович, тоже уже готов напрочь забыть, выкинуть из головы свой «Гамбургский счет» — и жить «по-ихнему».
Нечто подобное нет-нет да и мелькало в некоторых его репликах и раньше.
Однажды, встретив его на нашей Аэропортовской и задав обычный в таких случаях вопрос: «Как дела?», в ответ услышал:
— Был в Италии. Еду во Францию. В Германии переводится моя новая книга. В Гослите готовится к выходу мой трехтомник… В общем, я от бабушки ушел!..
Поговорив еще немного о том, как славно складываются наконец после многолетних мытарств его дела, мы расстались.
Я пошел дальше и, пройдя еще несколько шагов, встретил Бориса Слуцкого.
— Что пишете? Против кого? Как романы и адюльтеры? — обрушил он на меня весь джентльменский набор обычных своих вопросов.
Не имея в запасе никаких интересных сведений о чьих-либо романах и адюльтерах, я рассказал, что только что встретил Шкловского, который известил меня, что был в Италии, едет во Францию и вообще «от бабушки ушел».
Выслушав мое сообщение, Слуцкий сказал:
— Боюсь, он плохо представляет себе характер этой бабушки.
На самом деле насчет характера «этой бабушки» у Виктора Борисовича никаких иллюзий, конечно, не было. Но он был упоен тем, что наша «Софья Власьевна», кажется, возвращает ему наконец то место в официальной советской табели о рангах, которого он заслуживает.
Это я понимал и ничуть за это его не осуждал.
Но одно дело — волноваться, выйдет или не выйдет наконец его трехтомник в Гослите, или даже — выпустят или не выпустят его с Симой в Италию, и совсем другое — тревожиться из-за того, попадет или не попадет он в список орденоносцев…